Милый друг
Шрифт:
– Это его потрясло, – сказала она. – Когда я заговорила о священнике, лицо его приняло такое ужасное выражение, точно… точно он почувствовал на себе… почувствовал на себе дыхание… вы меня понимаете… Словом, он понял, что все кончено, что остались считанные часы… – Г-жа Форестье была очень бледна. – Никогда не забуду выражения его лица, – продолжала она. – В это мгновение он, конечно, видел перед собой смерть. Он видел ее…
До них доносился голос священника; он говорил довольно громко, так как был туговат на ухо:
– Да нет же, нет, ваши дела совсем не так плохи. Вы
Форестье что-то ответил ему, но они не расслышали.
– Нет, я не буду вас причащать, – продолжал старик. – Об этом мы поговорим, когда вам станет лучше. Вот если вы захотите воспользоваться моим присутствием для того, чтобы, например, исповедаться, – это другое дело. Я пастырь, мне надлежит при всяком удобном случае наставлять своих овец на путь истинный.
Стало тихо. Теперь, должно быть, говорил Форестье – беззвучным, прерывающимся голосом.
Затем, уже другим тоном, тоном священнослужителя, снова заговорил старик:
– Милосердие божье безгранично. Читайте Confiteor [75] , сын мой. Если вы забыли, я вам подскажу. Повторяйте за мной: Confiteor Deo omnipotenti… Beatae Mariae semper virgini…. [76]
Время от времени священник умолкал, чтобы дать возможность умирающему повторить за ним слова молитвы.
75
Покаянная молитва (лат.).
76
Исповедуюсь богу всемогущему… Блаженной Марии приснодеве… (лат.).
– А теперь исповедуйтесь… – наконец сказал он.
Охваченные необычайным волнением, измученные томительным ожиданием, г-жа Форестье и Дюруа сидели не шевелясь.
Больной что-то прошептал.
– У вас были сделки с совестью… – повторил священник. – Какого рода, сын мой?
Г-жа Форестье встала.
– Пойдемте ненадолго в сад, – с невозмутимым видом сказала она. – Мы не должны знать его тайны.
Они вышли в сад и сели у крыльца на скамейку под цветущим розовым кустом, возле клумбы гвоздики, разливавшей в чистом воздухе сильный и сладкий аромат.
– Вы еще не скоро в Париж? – после некоторого молчания спросил Дюруа.
– Скоро! – ответила она. – Как только все будет кончено, я уеду отсюда.
– Дней через десять?
– Да, самое позднее.
– Так, значит, родных у него никого нет?
– Никого, кроме двоюродных братьев. Его родители умерли, когда он был еще очень молод.
Оба засмотрелись на бабочку, собиравшую мед с гвоздик; она порхала с цветка на цветок, трепеща крыльями, не перестававшими едва заметно дрожать, даже когда она садилась. Долго еще г-жа Форестье и Дюруа молча сидели в саду.
Наконец слуга доложил, что «господин кюре кончил исповедовать». И они поднялись наверх.
Форестье, казалось,
Священник держал его руку в своей.
– До свидания, сын мой, я приду завтра утром.
С этими словами он удалился.
Как только он вышел за дверь, умирающий, все так же тяжело дыша, сделал над собой усилие и протянул руки к жене.
– Спаси меня… – зашептал он. – Спаси меня… милая… я не хочу умирать… я не хочу умирать… Спасите же меня!.. Скажите, что я должен делать, позовите доктора… Я приму все, что угодно… Я не хочу… я не хочу!..
Он плакал. По его впалым щекам текли крупные слезы, а углы иссохших губ оттягивались, как у обиженного ребенка.
Затем руки его упали на постель, и он начал медленно перебирать пальцами; следя за этим непрерывным однообразным движением, можно было подумать, что он собирает что-то на одеяле.
Жена его тоже плакала.
– Да нет же, это пустяки, – лепетала она. – Обыкновенный припадок, завтра тебе будет лучше, тебя утомила вчерашняя прогулка.
Дыхание у Форестье было еще более частое, чем у запыхавшейся от быстрого бега собаки, до того частое, что его невозможно было сосчитать, и до того слабое, что его почти не было слышно.
Он все повторял:
– Я не хочу умирать!.. Боже мой… Боже мой… Боже мой… что со мной будет? Я ничего больше не увижу… ничего… никогда… Боже мой!
Его остановившийся от ужаса взгляд различал нечто чудовищное, нечто такое, чего не могли видеть другие. И все не прекращалось это страшное и томительное скольжение пальцев по одеялу.
Внезапно по всему его телу пробежала судорога.
– На кладбище… меня… Боже мой!.. – простонал он.
И смолк. Теперь он лежал неподвижно, глядя вокруг себя блуждающим взором, и ловил ртом воздух.
Время шло; на часах соседнего монастыря пробило двенадцать. Дюруа вышел в другую комнату перекусить. Вернулся он через час. Г-жа Форестье отказалась от еды. Больной не шевелился. Только его костлявые пальцы по-прежнему находились в движении и точно пытались натянуть одеяло на лицо.
Г-жа Форестье сидела в кресле у его ног. Дюруа сел в другое кресло, рядом с ней. Они молча ждали.
У окна дремала сиделка, присланная врачом.
Дюруа тоже начал было засыпать, но вдруг ему что-то почудилось. Он открыл глаза в ту самую минуту, когда глаза Форестье закрывались, погасая, точно огни. От легкой икоты голова умирающего запрокинулась, и вслед за тем две струйки крови показались в углах его рта, потом потекли на рубашку. Кончилось отвратительное блуждание пальцев по одеялу. Он перестал дышать.
Г-жа Форестье поняла все. Вскрикнув, она упала на колени и, уткнувшись лицом в одеяло, заплакала навзрыд. Жорж, растерянный, оторопелый, машинально перекрестился. Проснулась сиделка, подошла к кровати.
– Кончился, – сказала она.
К Дюруа вернулось его обычное спокойствие, и, облегченно вздохнув, он прошептал:
– Я думал, это дольше протянется.
Не успел пройти первый столбняк, не успели высохнуть первые слезы, как уже начались заботы и хлопоты, неизбежно связанные с присутствием в доме покойника. Дюруа бегал до поздней ночи.