Минное поле
Шрифт:
Перед глазами встает фриц, сбитый над Пальяссааром, его всклокоченный чуб, расстегнутая «молния» куртки. «Что ему надо? Зачем он к нам лезет? Разве мы его трогали?»
Вспомнилось, как начальник минно-торпедного управления свалил фрица ударом в шею. Тогда Михайло осуждал начальника: «Не велика отвага бить сбитого!» А теперь?.. Ух, с какой бы силой он влепил кулак в самую его рожу, в самые глаза, наглые, ненавистные!.. Этот фашист спутал все на свете. Скомкал, испоганил, взорвал то дорогое, чем жили, на что надеялись... А сколько погубил людей!.. Как вместить в своем сердце всех, кто остался в заливе? Не
К Михайлу подполз Тимошин. Михайло удивился: какими судьбами? Тимошин задрал тельняшку выше лопаток, показал спину. Поперек смугловатой спины бугрилась лилово-темная полоса — след удара. Говорит, его стукнуло так, что свалился за корму.
А как же ранило Михайла? Он стоял к взрыву лицом, почему же удар пришелся в затылок? Может, в ту минуту оглянулся? Может, осколок срикошетил?..
Михайло почувствовал: что-то пушистое трется о его руку. Да это же он, дымчатый кот-сибиряк, любимец комиссара Гусельникова! «Как же ты выбрался из такой кутерьмы, как спасся, любый?» Михайло запустил пальцы обеих рук в глубокую шерсть, прижал кота к груди, как это делал комиссар. Теплый комочек замурлыкал славно, по-домашнему — можно задохнуться от нахлынувшего чувства!
Кто еще уцелел?
Тимошин видел троих матросов и командира БЧ-5. Больше никого.
На залив легли сумерки. Работяга-винт гнал по телу суденышка постоянную дрожь. Впереди ночь. Какой она выдастся? Дойдем ли?..
В памяти всплыло такое.
...Большое, уставшее за день солнце присело на самом краю мелового кряжа. Посидело немного и скатилось за кряж. На долину упала синяя тень. Над рекой повис белесый туманец. Уморенные кони пахли потом, лениво пофыркивали, позвякивали удилами.
Отец и мать сидели лицом к закату, упираясь ногами в передок тряской брички. Мать молчала, а отец то и дело почмокивал, подергивал легонько вожжи, понукал ласково:
— Но-о-о, пошли, детки!..
Жеребенок постепенно отставал от брички. Вот он почти скрылся из виду. Степь завечерела. Вдруг кобылица встревоженно подняла голову, призывно заржала. Ей издалека ответил тоненький-тоненький, почти детский голосок жеребенка. Послышался дробный стук копытец. И вот запыхавшийся высоконогий малец со светлой звездочкой на лбу, вздрагивая всей кожей, трется у тела матери.
Мишку передалось волнение. Он притиснулся к отцу и матери, ощутил их тепло. Как и жеребенок, он боялся затеряться в вечерней степи, боялся остаться наедине с глубоким, рябым от холодных звезд небом...
Глава 3
1
Стенки канала выложены каменными квадратами. Через канал переброшен небольшой мост. Он называется Поцелуевым мостом. На той стороне краснокирпичное здание казарменного вида. Это — Балтийский флотский экипаж.
Впервые Михайло был здесь в мае тридцать девятого года. Он топал тяжелыми, коваными ботинками по булыжнику закрытого двора. На Михайло топорщилась жесткая изжелта-серая роба, пахнущая пенькой. Над бровями торчал высокий каркас бескозырки с белым наглаженным чехлом. Бескозырка без ленточки — словно ты на «губе», под арестом находишься. У тельняшки вырез малый, даже горло давит.
Несколько дней Михайло чистил картошку на камбузе, был хлеборезом, разносил медные бачки по длинным стопам; надев клеенчатый передник, задыхался в пару судомойки.
Флотская служба тогда показалась серой.
Затем пошли комиссии: медицинская, мандатная, техническая. Спросили: «Кем хочешь?» Ответил: «Минером!» Удивились. С десятилеткой самое подходящее — дальномерщиком. Но они же не знали, что земляк Михайла, Лешка Марченко, попал в минеры. Не хотелось отрываться от земляка: вдвоем с ним остались. Василя Лугового в Жеку Евсеева списали в береговую: оденут их во все зеленое, винтовку в руки, и стой в карауле, пока не посинеешь. Тоже служба!..
И вот опять флотский экипаж. Все дороги ведут к нему. Иначе нельзя. Если тебя потопили — иди в экипаж. Если твою часть разбили — тоже иди в экипаж. Всегда танцуй от печки.
Двадцать дней Михайла держали в клинике Военно-морской медицинской академии. Чуб сняли, потихоньку подбривая со всех сторон. По-другому было невозможно. Когда Михайло прыгнул за борт, точнее, когда вынырнул, он прошел головой через слой мазута. Мазут загустел, волосы слиплись. Их пытались промыть — бесполезно. Пустили в ход бритву. После этого вынимали меленькие осколки, смазывали рану едко пахнущим раствором, пеленали бинтами. Забинтованным и в экипаж явился. Но тут этим не удивишь. Тут всякие: и стреляные, и рваные, и горелые. Сбежалось бесчисленное множество народу, повидавшего виды. Людей наскоро собирали во взводы, роты, батальоны, бригады. Наспех испеченными подразделениями затыкали дыры фронта.
Немцы окружали Ленинград. Вот-вот им удастся сжать железные пальцы вокруг горла великого города — и тогда город задохнется.
Двадцать третьего сентября над Ленинградом и Кронштадтом появилось невиданное скопище самолетов. Небо почернело. Казалось, весь воздушный, флот Германии повис над заливом. Бомбы сыпались куда попало: куда-нибудь да попадут! Вместе с бомбами на землю летели листовки. В них грозили: «Сровняем Ленинград с землей, а Кронштадт с водой!»
По двору Балтийского экипажа очумело метался человек в солдатской одежде. Под расстегнутой гимнастеркой темнели полосы тельняшки. Парень был хмельной. Видно, опрокинул в себя флакона два одеколона. Он выкрикивал слова, за которые ставят к стенке. Чудом оказавшийся здесь командир экипажа выхватил из кобуры наган. Приказал:
— Отставить!
— Что «отставить»? Крыса тыловая! Зарылся в камни. Туда бы тебя — под Гатчину, под Детское Село!
— Буду стрелять! — холодно предупредил командир.
— Стреляй, стреляй, сука! — кричал рядовой, очумело выкатив глаза. — На! Один конец! Завтра немцы в Питер ворвутся!..
Видно: он матрос. Но не по тельняшке видно. А по тому, что Ленинград он назвал Питером. У матросов вошло в привычку называть Кронштадт — Краковом, Ораниенбаум — Рамбовом...
Но кто сеет панику, тот паникер. А с паникерами разговор один — пуля. Поэтому никто не осуждал командира экипажа, поднимавшего оружие.