Минное поле
Шрифт:
Они долго стояли обнявшись, горячо дыша друг другу в шеи. Михайло говорил, говорил. Дора молчала. Когда он сказал, что увезет ее с собою, она отстранилась, посмотрела ему в лицо, твердо ответила:
— Ни, цього не будэ!
— Что мешает?
— Муж... Он в Германии. Тайком убегать не стоит. Мы не воры. Я рассказала ему все. Он все понимает. Но убегать не стану.
— Боишься за ребенка?
— За тебя боюсь. Как будем жить? Где будем жить? Твоя учеба, твои мечты пойдут прахом. Одумайся, Михайло!
— Я отвезу тебя к своим, на Измаильщину.
— Они теперь чужие. Простить не смогут. Им больно
— Ну, зачем ты так?.. — взмолился он.
— Михайло, неужели до старости будешь наивным хлопчиком? Любый, повзрослей немножко. Посмотри на жизнь открытыми глазами.
«Ах, к чему слова? — решил Михайло. — Зачем думать о том, что будет завтра? Мы вместе, мы вдвоем. Надо радоваться. Вот оно — счастье!»
Он посадил ее на кушетку. Лег, положил голову ей на колени. Она наклонилась к нему, прижалась к плечу горячей, налитой грудью. Прикосновение этой, чужой ему груди как бы отрезвило его. От сознания, что им уже не быть вместе, что прежнее невозвратимо, в горле запекло, стало трудно дышать. Пересиливая себя, Михайло спросил чужим голосом:
— Як же случилось такое?!
Глава четвертая
1
Директор института Федор Алексеевич, человек неожиданных решений, как-то подсел к Михайлу на мраморные подоконник, обнял за плечи, начал торопливо:
— Знаешь, братец, скоро перевыборы партийного бюро. Что скажешь, если назову твою кандидатуру? — Федор Алексеевич блеснул стеклами крупных очков, пожевал сухими старческими губами, стянул их туго-натуго, словно кисет шнурком.
Супрун в недоумении уставился в его окуляры. Он видел, как нервно подрагивает левая щека Федора Алексеевича, как волнуются крылья его коротковатого носа, как набегают и вновь расправляются складки на лбу. Лицо морщинистое, болезненно-серое, маленькое: его можно уместить в ладони. А лоб могучий, он, пожалуй, больше лица, над ним — целый стог серебристо-серых волос. Волосы густые, длинные, зачесаны назад. В круглом лице, в прическе Федора Алексеевича есть что-то женское.
— Соглашайся, братец. — По привычке он закинув ногу на ногу, сцепил пальцы рук на колене.
Супруну показалось все это таким неожиданным, странным. После неудачи на семинаре, после стычки с Курбатовым он готовился к уходу из института, и вот на тебе — его собираются выдвигать в партбюро. Все перевернулось с ног на голову, не иначе!
— Федор Алексеевич, но вы же знаете!..
— Наслышан, наслышан, братец, я тебя не переоцениваю. Но, понимаешь, верю в тех, кому дается все с трудом. Ошибиться может каждый, да не каждый из этого делает правильные выводы. А в тебя я верю, ты человек прочный, основательный. Не один день тебя вижу, год наблюдаю.
— Не потяну...
— Мы в вашем возрасте армиями командовали, государством руководили.
Супрун по наивности усомнился:
— Вы же учителем были...
— Беру обобщенно, обобщенно!.. — Директор поморщился, словно услышал что-то неприятное, молодцевато соскочил с подоконника. — Подумай, братец!
Действительно, все перевернулось с ног на голову: Михайло Супрун, зеленый студент, попал в состав бюро; больше того — избран секретарем партийной организации, а Федора Алексеевича, директора института,
На следующее утро после общеинститутского партийного собрания Федор Алексеевич ворвался в кабинет секретаря Союза писателей, хлопнул по столу заявлением об уходе из института и удалился. Горячий был человек Федор Алексеевич.
Событие комментировал беспартийный Павел Курбатов:
— Надоел старик, правильно «прокатили», нечего творческий вуз превращать в институт благородных девиц. «Богема, богема!» Ну хорошо, я люблю, например, посидеть в баре, но я хожу туда не потому, что богемщик, мне нужна встряска. Я не ребенок, я прошел войну, а меня пытаются до сих пор, как младенца, водить на помочах!.. Старик нажимал на академические занятия, хотел лишить нас творческих дней. Говорит, они у вас не творческие, а банные. Чудак! Творчество прежде всего свобода! Может случиться, что свои самые сильные стихи я сочиню именно в бане, с шайкой в руках. А что? Римляне ведь часто сочиняли в банях!..
Ребята подзадоривали:
— А Супрун, гляди, как попер в гору!
Павел менялся в лице, был сух и краток:
— Слепцы! Вас надо лечить!
Непривычно было слышать такое: они ведь оба моряки, а моряки обычно друг за друга стоят горою. Правда, у всех на памяти их споры, их стычки, но чтоб такое отчуждение...
Станислав Шушин спокойно возражал:
— До-ро-гой мой, не следует упрощать, ситуация довольно сложная и глубокая.
Михайлу показалось, что с уходом Федора Алексеевича в институте образовалась странная пустота.
2
Гудели лестницы клуба МГУ, шумели коридоры. Гардероб был переполнен. Те, кто пришел позже, сваливали свои шинели, бушлаты, куртки прямо на столы, стоящий у зеркал в раздевалке. Ребята поправляли ремни, девушки одергивали гимнастерки, потряхивали коротко стриженными волосами. Стучали подковки армейских сапог и флотских ботинок, звенели медали (на флоте по этому поводу шутят: «Одна звенеть не будет, а от двух звон не такой»), звучали возбужденные голоса. И все это сливалось в устойчивый гул. Студенческий вечер был в разгаре. Казалось, фронтовики, штурмом бравшие чужеземные города, пришли теперь штурмовать университет.
Наверху в зале играл оркестр. Пары танцующих топтались буквально на месте: теснота, шагу не сделаете Широкая лестница тоже забита народом. Четверо приятелей — Михайло Супрун, Станислав Шушин, Жора Осетинов и болгарин Нико Ганев — спустились в курилку.
Павел Курбатов сразу куда-то исчез. Он напомнил в себе только в середине концерта. Увидели его хлопцы на сцене и удивились. Оказалось, он договорился с устроителем вечера почитать свои стихи.
— Я пока не бывал ни в Сингапуре, ни в Гонконге. Но, будьте уверены, я еще там побываю! — так начал он свое выступление.