Минное поле
Шрифт:
Уже отец стучит каблуками по цементу крыльца, уже мать расставляет тарелки по столу, уже пес заглядывает в кухню, умоляюще повизгивая, повиливая хвостом, уже мяучит крупный кот, трется желтоватой шерстью о сапог хозяина — время обедать. Но какое Михайлу до всего этого дело? Он не здесь, он ушел далеко со своим героем, в неведомые края, в надежде найти долю, найти работу, найти хлеб. Родная земля оказалась мачехой. Он тоскует по ней, но в ней разуверился.
Пора обедать, но мать не напомнит об этом сыну — упаси бог! Она все понимает, на то она и мать. Когда он, усталый, но полный тихой радости, выйдет к ней на кухню, она улыбнется ему одними глазами и, вытирая чистые руки о передник, скажет, как тогда, когда у нее получаются хорошие хлебы:
— Гарный денек выдался.
Он поймет ее, как не понять никому другому.
— Гарный,
К вечеру почтальон подал Михайлу в окно письмо. Лина писала: «Здравствуй, милый... Смею ли я, девчонка, так называть Вас? Мне бы хотелось!.. Милый, хороший человек, у меня не было никого ближе Вас, мне хочется рассказать Вам о себе все-все. Перед отъездом Вы спросили, люблю ли я Вас, я ответила, что нет. И это была правда. Мне показалось, что у меня к Вам уже все перегорело и я ничего не чувствую. Если бы Вы спросили в первый день встречи (помните, какие были яблоки, как пахло летом?), ответила бы: да! Но Вы почему-то так долго не спрашивали, вероятно, прикидывали, решали, подхожу ли я Вам или нет, — боялись ошибиться. И у меня все прошло. Я так думала... Сегодня я стирала, меня одолевали мысли всякие. Вдруг почувствовала: подкатило что-то, теснит, жжет, сделалось невыносимо, руки опустились, ноги подкосились, села на табуретку, сижу, безучастная ко всему... Милый, помогите мне, возвращайтесь скорее, я жду Вас, у меня нет никого дороже, умоляю!.. Ой, как стыдно, стыдно, как тяжело... Л.».
Он был оглушен и растерян. Признание пришло тогда, когда он уже не надеялся. Первое, о чем подумал: надо выезжать немедленно в Москву. Завтра же, нет, сегодня ночью! Заявил об этом отцу. Тот, удивленный, не стал перечить, только заметил, что все машины в разгоне, а до станции более тридцати километров, пешком не пойдешь. Мать тоже ничего не расспрашивала, поняла, что надоедать сыну не следует, придет время — сам откроется.
Он бродил по предвечерней степи, переходил с холма на холм, постоял у землемерной вышки. Когда-то раньше, когда бывал в ровном состоянии духа, любил с высоты холма глядеть на долину, по которой одно за другим тянутся села: Петровка, Старая и Новая Сарацыки, Каприоры. Теперь же ничего не замечал. Он видел Лину, слышал ее голос, улавливал запах ее волос — и только.
Порой он считал, что не надо вмешиваться в ход событий, не надо ничего предпринимать: пусть все будет как будет. Чему суждено, то случится, чему не суждено, тому, значит, не быть. Когда Лина ответила, что не любит его, он как бы оказался на краю огромного черного провала. Теперь же пришла светлая растерянность. Ему стало и радостно и стыдно. Радость кружила голову. В минуты отрезвления он пытался взглянуть на себя со стороны, оценить, понять, за что же она его признала. Находил себя таким неловким, неповоротливым. И говорит, казалось, всегда не то, что бы следовало, и делает все невпопад, и мысли ему приходят в голову дурные, и желания запретные. Его это угнетало, ему бы хотелось освободиться от многого, сделаться чище, выше, добрев, благороднее... Она потянулась к нему, она любит, она зовет! Такая слабая и доверчивая. Не обманется ли в нем, не разочаруется тотчас же, как узнает его поближе? Он подумал о том, что, если она открылась ему, значит, увидела в нем не мальчишку, а мужчину, способного стать настоящим мужем. Но так ли это на самом деле? Муж ли он? Сможет ли ответить за её судьбу, сумеет ли дать ей то, к чему она стремится? А как он устроит ее жизнь? Где поселит ее, что принесет ей в дом? Дадут ли ему заработок его стихи, или он станет, как многие другие, зарабатывать на хлеб рецензиями или пойдет в редакцию какого-либо журнала, газеты, попросится на штатную должность? Он всегда боялся должностей, он избегал их, ему казалось, что все его поэтические задатки, как только он начнет сидеть в редакции, испарятся. Его заест текучка, засосет ежедневная суета — и прощай поэзия! Может, привезти Лину сюда, поселить у родителей? А что скажет она, Лина? Куда запрячет свой диплом, куда денет знания, приобретенные в институте?.. Такие рассуждения всегда мешали ему признаться Лине в своих чувствах. А она считала, что он в ней сомневается, тянет время, приглядывается к ней еще и еще раз, боясь связать себя бог знает с кем.
Чем больше он думал, чем старательней пытался ответить на вопросы, тем больше
Глава девятая
1
Особенно дорогим кажется то, что теряешь. Он потерял Ивана — старшего брата, он потерял Стаса — близкого друга. Потому Иван и Станислав все время стоят перед глазами. Думая об Иване, видит Стаса, вспоминая Стаса, видит Ивана. Они разные, непохожие, но всплывают перед ним как единое лицо.
Иван пошел добровольцем на фронт в самом начале войны, и с тех пор о нем никаких вестей, думали, что убит, возможно, попал в плен, а затем как перемещенное лицо увезли его далеко-далеко. Как-то он говорил Михайлу:
— Пусть любые трудности, любые мучения — только бы жить!
— Даже ценой предательства?
— Такое исключено.
А может быть, его специально забросили в какую-либо страну и ему нельзя открыться до поры до времени?..
Матвей Семенович тоже тосковал о старшем сыне, но молча. Только однажды признался:
— Как-то в Одессе заходил к звездочету. Он раскинул планеты, сказал: «Жив твой хлопец». Венера стояла напротив Марса, Сириус в стороне. Объявится, говорит, жди!.. Я дал себе зарок: если вернется Ванько, брошу курить, закину свою горькую люльку! — Махнул рукой. — Да что люлька! Всего себя переверну...
Иван часто приходил к Михайлу во сне, однажды явился в генеральской форме: алые лампасы, крупные звезды на сплошном галуне погон, фуражка в золоте. Рука его была легкой, словно неживой. Братья подались на виноградник. Иван рвал зеленые кисти, жадно пихал их в рот, ягоды хрустели на зубах. У Михайла от их кислого хруста сводило скулы, а Иван все причмокивал, упивался соком, ахая от удовольствия. Михайло придерживал его за рукав, боясь потерять, звал мать, чтобы та пришла, поглядела на своего старшего, порадовалась его удаче и чтобы можно было доказать ей свою правоту: «Я же говорил, что вернется, говорил!» Но вместо матери медленно, словно видение, приблизилась Тоня, «винная господарка», она зло прокричала: «Опять потрава?!» Лицо Ивана перекосилось, он завопил не своим голосом: «А-а-а!..» — и кинулся в степь. Михайло попытался было догнать его, остановить, но не смог: ноги одеревенели, стали непослушными...
И Стас покинул Михайла. Его увезли. А куда? Никто не знает...
Как хочется Михайлу, чтобы Стас снова вошел в аудиторию, сел рядом, сказал:
— Паря, твоя очередь конспектировать лекцию. Открывай, дорогой мой, тетрадь, вот тебе стило, — подал бы самописку. — Не сачкуй, работай на совесть. Бери сгустки, сгустки, жижу пропускай сквозь пальцы. Валяй!
А затем бы Стас, как раньше бывало, съездил за город к знакомым, привез оттуда в ситцевой сумочке сушеную ромашку, и они снова мыли бы головы пахучим настоем. Вот так бы поочередно поливали из чайника друг другу. Волосы после такого мытья становятся мягкими и чистыми, скрипят под ладонями.
Михайлу сдается, если бы он рассказал своей матери о судьбе Стаса, она плакала бы точно так, как плачет о своем родном сыне.
...В аудитории идут занятия. Преподаватель сидит у доски на стуле. Слышится его глуховатый голос. Он, скорее, не лекцию читает, а размышляет вслух. Его мало занимает вопрос: слушают его или не слушают? Он занят своими мыслями. И рад, что ему не мешают. Поскрипывают стулья, попискивают перья, шелестят листки бумаги — такой осторожный убаюкивающий шелест, от которого сами собой слипаются веки.
И вот — резко, словно выстрел, клацнула пружинка — дверь распахнулась, Ананий Афанасьевич, исполняющий обязанности директора института, переступил порог. В каком-то крайнем возбуждении, хотя и тихо, он позвал:
— Шушин!
— Я, — по-солдатски ответил Станислав.
— Выйдите. С вами желают говорить.
За дверью стоят двое. Оба кажутся на одно лицо, одинакового роста. Только одеты по-разному. На одном черное габардиновое пальто и темная фуражка. На другом — пальто серое, шевиотовое. И фуражка того же цвета. Гражданская одежда не обманула Станислава. Он заметил: их темно-синие диагоналевые брюки — с малиновыми кантами. Под белыми шарфиками выпирают стоячие воротники военных кителей. Они показывают свои удостоверения. Он смотрит, ничего не разбирая, ничего не запоминая. Да и что разбирать? Зачем запоминать? Разве от этого что-либо изменится?