Миньона
Шрифт:
Но вместо Фиорентини сначала явился маленький шершавый солдатик, состоявший при клубе, и поправил свечи в левом канделябре, потом, немного погодя, вышел длинный итальянец с оливковым цветом лица, во фраке, пышном белом галстухе и с нотами под мышкой — аккомпаниатор синьор Коки, как гласила афиша, и, раздвинув фалды, очень долго усаживался на табурете… И затем уже, когда публика достаточно намучилась, из-за портьеры показалась сама Фиорентини. Появление ее совершенно разочаровало мухрованскую интеллигенцию. Все почему-то ожидали, вследствие превратного понятия об примадоннах, увидеть какую-то необыкновенно высокого роста женщину с огромными огненными глазами и в умопомрачительном туалете и очень удивились, когда увидели перед собой небольшую, очень полную женщину, лет под сорок, в простом черном шелковом платье, с маленькими черненькими усиками на толстой губе и с небольшими, хотя очень симпатичными, черными глазами. Это была та самая знаменитая Эмма Фиорентини, когда-то приводившая в восторг Петербург своим бархатным меццо-сопрано, полным задушевности и страсти. Теперь она возвращалась на родину с остатками своего прежнего величия и, остановившись проездом в Мухровани, вздумала, на прощание с Россией, дать концерт на ее границе. Но подействовал ли на нее безучастный прием мухрованской публики, утомление ли с дороги или что другое, но первое отделение она пела довольно вяло, без тех артистических вспышек, которыми она некогда зажигала сердца. Да и сама программа концерта, в особенности
3
Чимароза Доменико (1749-180)) — итальянский композитор.
Между тем вторично «риккикикнувшая» компания завербовала в свою клику адъютанта резервного баталиона, женатого на сестре г-жи Захропуло и потому считавшегося знатоком музыки, и принялась обстоятельно обсуждать все выдающиеся достоинства синьоры Фиорентини, помимо вокальных, разумеется.
IV
Степурин, не любивший сальных разговоров, отошел от буфета и, от нечего делать, стал рассматривать вывешенную у входа афишу. Для него, как и для большинства публики, вокальная программа Фиорентини, вся составленная из классических вещей, производила впечатление какого-то докучного темного облака, и только стоявшая в конце «Песнь Миньоны» задела его за живое. Когда ему бросилось в глаза слово «Миньона», он даже тихо вздрогнул. С этим именем для него связывалось одно впечатление, чудесное, как сказка. Читавший все без разбора, что попадалось под руку в их крепостной библиотеке, Степурин раз натолкнулся на разрозненный том сочинений Гете, заключавший «Вильгельма Мейстера» [4] . Многое он в романе не понял, некоторые страницы совсем пропустил, но все те места, где появляется Миньона, проглотил с лихорадочной поспешностью. Образ этого наивного пленительного ребенка запал ему в душу, как тайный восторг первой любви, как случайная встреча с сочувственным созданием, так же как и он, бедным и потерянным среди чуждых ему людей, смутно предчувствующим иные радости, иную жизнь, иную родину… Впечатление было единственное по своей неотразимости. С тех пор образ Миньоны являлся ему во сне, преследовал его в звездные августовские ночи, когда он прогуливался с Чичиковым по крепостному валу, мелькал в загорелых чертах черноглазых молдаванок, когда он возвращался с охоты по берегу Днестра, мимо крестьянских хат и виноградников, а тоскующая песнь Миньоны: «Ты знаешь ли страну?» — он сам не знал как запомнилась ему наизусть, как молитва [5] . Теперь он готовился услышать эту песнь как что-то давно-давно знакомое, с чем он сжился и слюбился, и когда дребезжащий звонок позвал публику в залу, он поспешил скорей занять свое место в последнем ряду кресел, в углу, у стены, и весь сосредоточился в ожидании обещанного счастья. Толстая, коротенькая Фиорентини вдруг выросла в его глазах, помолодела, похорошела, голос ее стал все ближе и ближе доходить до сердца, и непонятная до сих пор итальянская речь звучала и угадывалась, как родная. Тем не менее Степурин не проявлял шумных восторгов «риккикикнувшего» офицерства, одинаково аплодировавшего и одушевившейся теперь Фиорентини, и выходившему с нотами аккомпаниатору синьору Коки, и носастой бездарности г-же Захропуло — и сидел молча, понурив голову, втайне волнуясь, точно любовник в нетерпеливом ожидании давно условленного свидания.
4
Под общим названием «Вильгельм Мейстер» вышли пятый и шестой тома «Собрания сочинений Гете в переводах русских писателей, изданных под редакцией) Ник. Вас. Гербеля» (СПб., 1878, 1879). В пятом томе напечатан роман «Ученические годы Вильгельма Мейстера», в шестом — роман «Годы странствований Вильгельма Мейстера, или Отрекающиеся».
5
В романе «Годы учения Вильгельма Мейстера» главному герою в его театральных скитаниях сопутствует не знающая своей семьи, выступающая с бродячими актерами девочка Миньона — трогательный, романтический образ, символ любви и страдания, над которым тяготеет сознание неискупленного греха. Миньона поет песни, в которых звучит тоска по неизвестной ей родине, по человеческому теплу. Она умирает, так и не узнав, что принадлежала к высокородной итальянской семье. По роману написана опера французского композитора А. Тома «Миньон» (1866). Образ Миньоны, кроме того, вдохновил многих композиторов на создание песен и романсов, приобретших во второй половине XIX века большую популярность.
И вот, наконец, по зале пронеслось ласкающее и чарующее, как дуновение весны:
«Non conosci quel suolo Che di tutti e il piu bello?»Степурин побледнел, машинально поднялся со стула и, отодвинувшись в темный угол стены, замер, как приговоренный… Эмма Фиорентини пела на этот раз действительно с особенным одушевлением. Вспомнила ли она и вправду в этом неприютном и унылом захолустье свою родную Италию, хотела ли разжечь сонливую мухрованскую интеллигенцию или просто пела хорошо от прозаического сознания, что ее утомительная программа оканчивается, но ее бархатный голос плакал и трогал, как живая страсть. Степурин стоял не двигаясь, боясь пропустить малейший замирающий звук, и уставился жадным взглядом в разгоревшиеся черные глаза итальянки… А песнь Миньоны все разрасталась, становилась все страстнее, все тоскливее, терзала его сердце, как терзает родная нам мука.
«Ah! potess'io tornare A quel suolo che intese il mio primo vagir!»Поет она… Но это уже не пение, это почти вопль, в котором слышится жгучая боль человеческого страдания;
«Ivi pace trovare, Ivi amare, morire!»«Ivi amare… morire…» — бессознательно шепчет про себя Степурин… и вдруг
И ее голос обрывается, точно последний всхлип погибающей жизни…
«Браво! брависсимо!» — раздаются около Степурина оглушительные голоса — и сновидение исчезает, а с ним вместе рассеивается предательский туман; но сама Фиорентини все еще заслонена от него, точно облаком, и, когда она раскланивается с публикой, он ее не различает, а только видит красный цветок, трепещущий на ее высокой прическе, и фрачные фалды синьора Коки, убирающего ноты. Шум все не прекращается, и певица снова появляется на вызов и кланяется, еще и еще, но Степурин опять ничего не видит, кроме красного трепещущего цветка. Теперь аплодисменты превращаются в настоящую бурю: хлопали все — дамы и мужчины, штаб- и обер-офицеры, трезвые и подвыпившие, и, разумеется, оглушительнее всех — подпоручик Дембинский…
Не хлопал один Степурин. Он стоял по-прежнему повали всех, прислонившись к стене, неподвижный и смертельно бледный, устремив растерянный, помутившийся взгляд в сторону занавеса, за которым скрылась чародейка Фиорентини. Если бы его спросили, что это с ним таков произошло, он едва ли бы сумел ответить. Он знал лишь одно, что это произошло с ним в первый раз в жнзни: какая-то совсем новая, ослепительно-светлая волна врасплох налетела на него, обожгла и, захватив с собой, понесла, как беспомощного и покорного ребенка, в неведомую и блаженную даль… Он видит, что концерт кончился и быстро остывшая мухрованская публика, зевая, расходится; он явственно слышит шум раздвигаемых стульев, звяканье шпор и шуршание дамских юбок и в то же время ничего не видит и не понимает, отчего все кончилось и отчего все расходятся, и ничего не слышит, кроме одного всезаглушающего, манящего, священного призыва: «Amare e morire…» «Да, да, morire!» — думает он настойчиво про себя, сдерживая подступающие к горлу слезы. О, какое бы это было счастье, если б умереть сейчас, здесь, на этом самом месте, ни на секунду не выходя из своего сладостного оцепенения…
— Ну, что, брат Степурин, как тебя пробрала синьорита? — раздается под самым его ухом хриплый голос «Зеленого змия».
— Да… хорошо… только мне пора… скорей туда… — бормочет он бессвязно и стремительно бросается к выходу.
— Стой!.. куда?.. — кричат ему вслед Нищенков и Дембинский. — Эй, пустынник!.. мы ведь вместе до дому?..
Но Степурин ничего не отвечает и, лихорадочно-поспешно накинув на плечи пальто, выбегает на улицу. Он хочет еще раз во что бы то ни стало видеть волшебницу. Он знал, что у «благородки» есть другой подъезд со стороны двора, и был безотчетно уверен, что она выйдет Именно с этого подъезда, и выйдет сейчас же, так что нельзя медлить ни минуты. Затем ли он торопился, чтобы вымолить цветок на память или еще раз увидеть те чудесные глаза, в глубине которых выглянула на миг детская душа Миньоны, или просто, в силу бессознательного инстинкта, удержать ускользающее счастье?.. Он в этом не отдавал себе отчета, как не отдавал отчета во всем происшедшем с ним любовном захвате. Как раз когда он подходил, в стоявший перед подъездом фаэтон скользнула из дверей укутанная женская фигура, похожая на Фиорентини, и так как сеял дождь и кузов экипажа был поднят, трудно было угадать, была ли это действительно она. Но это была она, Степурин это знал с ясновидением влюбленного, и когда из глубины фаэтона ломаный мужской голос крикнул: «Пашель!», Степурин ринулся как сумасшедший к коляске, простирая умоляюще руки и рискуя ежеминутно быть раздавленным. В фаэтоне на минуту произошло замешательство: она спросила что-то по-итальянски, он сердито перебил ее на каком-то смешанном наречии, и до Степурина явственно дошли слова: «русский пьяный официр». Затем раздалось вторично: «Пашель, дурак!..» Лошади рванули, и экипаж исчез под воротами, обдав очарованного поручика комьями грязи.
Но поручик нимало не оскорбился этим обстоятельством, потому что смутно не мог не сознавать, что все, что он проделал, было до крайней степени глупо и бесцельно, и потому, что дрожавший в его душе пленительный призыв «Amare e morire» наполнял его всего такой сладостной истомой, которая совершенно отделяла его от внешнего мира… Куда идти?.. Чего теперь ждать! К чему жить?!
Он поправил съехавшее с плеч пальто и почувствовал, как его толкнула под локоть дужка револьвера, лежавшего в боковом кармане. Степурин вздрогнул как бы от минутного озноба и странно-задумчивый вышел на улицу… Машинально обогнул он малолюдную улицу, где помещалось благородное собрание, машинально перешел базарную площадь, миновал растянувшееся за ней жидовское предместье и скоро вышел на большую дорогу, ведшую к крепости. По обеим сторонам его была теперь степь, огромная, безотрадная бессарабская степь — сплошное море темноты и грязи. Но на Степурина все это не производило ни малейшего впечатления — ни угнетающая темнота, ни топкая поколенная грязь, ни сеявший как сквозь решето лихорадочный ноябрьский дождик. Точно добиваясь сосредоточенной и быстрой ходьбой заглушить тупую боль, сверлившую его сердце, он продолжал шагать, весь мокрый и грязный, по отвратительному осеннему месиву, и продолжал бы шагать до бесконечности, пока бы не подкосились от устали ноги, если бы его шаг не отдался вдруг на деревянном помосте… и, остановившись, он увидел себя посреди крепостного моста перед главными крепостными воротами.
Он осмотрелся. Внизу, под ним, чернела, как отверстие могилы, глубь крепостного рва, а прямо, впереди, за линией бруствера, выступали сквозь дождевую сетку зубчатые башни крепостного замка, высокие и зловещие, как привидения. Степурин посмотрел на крепость и решительно мотнул головой, как бы тем говоря: «Нет… туда… не стоит!..»
Он обошел с правой стороны крепостной мост и, отыскав знакомые ступеньки, ведшие вниз оврага, стал спускаться, одной рукой ощупывая боковой карман с револьвером, а другой — упираясь в липкую грязь, и все быстрее и быстрее сползал по склизкой насыпи, как сползает с возу лишняя тяжесть…
Было два часа пополуночи, когда беспечальная компания, состоявшая из штабс-капитана Дедюшкина, подпоручика Дембинского и прапорщика Нищенкова, приближалась к крепостным воротам. Денщик Дедюшкина, одинаково пьяный, как и его барин, шел впереди господ офицеров и освещал путь фонарем. Господа офицеры, сильно «риккикикнувшие» после концерта, были очень веселы и сообщительны и обсуждали женский вопрос со всех сторон, с которых только можно было подойти. Дембинский объяснял, что он любит женщин деликатных и щепетильных и питает антипатию к крупным формациям. Дедюшкин доказывал ему, что он исполнен предрассудков, и в пример приводил ему комплекцию Фиорентини.