Мир Приключений 1963 г. №9
Шрифт:
Как и накануне, шлюпка отвалила затемно. Как и в прошлый раз, вальки были плотно обернуты ветошью, а уключины густо смазаны салом.
Ночью, когда меняешь корабль на шлюпку, море в первые минуты кажется чудовищно огромным, куда огромнее, чем с корабельной палубы, а небо еще выше, еще бездоннее, еще чернее. Меняются звуки, меняются запахи. Голос волн уже не слитный: одна волна на басах рокочет, другая катит с шипением, третья и булькает, и шуршит, и точно бы звенит. Здоровый йодистый запах моря слышится пронзительнее, чище, сильнее, потому что к нему не примешиваются, как на судне, запахи жилья и дерева…
Матросы гребли ровно, не сбавляя и не увеличивая шибкого, еще
Акишев с Бутаковым то и дело черпали в пригоршню забортную воду. Она была уже почти пресной. Где-то сухо и быстро, как бумага, прошелестел камыш. Стихло. Булькала рода под форштевнем. И опять скороговорка камышей — шу-шу да шу-шу… А потом вдруг это осторожное чирканье килем по дну и шепот Бутакова: “Суши весла!” Матросы перестали грести, шлюпка замедлила ход, бульканье, как из бутылки, перед носом ее замерло, и она тихо закачалась, готовая поддаться встречному течению. Тогда поднялись Бутаков с Акишевым, скинули платье и, стараясь не шуметь, перевалились за борт, в воду, с футштоками в руках двинулись наперерез течению. Матросы тоже один за другим вылезли из шлюпки, побрели следом за ними, подталкивая шлюпку и разгребая невысокие волны. Грунт под ногами то упруго прогибался, то, раздавшись, охватывал по щиколотку вязким илом.
Вольными протоками Аму-Дарья несла в море свои воды, животворностью равные нильским, и там, где теперь брели Бутаков и балтийцы, на бессчетных островках, в тысячах заливчиков, на многом множестве отмелей — повсюду теснились заросли узколистого рогоза и тростников, склизкие водоросли сплетались, сонно покачиваясь, и в этом сумеречном королевстве плыли, мерцая и серебрясь, караси и сазаны, красногубые жерехи и чехонь, белоглазки и лещи. И кабанов тут было вдоволь, мясистых, свирепых, клыкастых кабанов, и промысловой птицы не счесть — крохалей, кряквы, шилохвосток, лебедей-шипунов. А желтые цапли, а болотные курочки, а лысухи? На зорях поднимались пеликаны, взмывали высоко-высоко, образуя в стеклянном синеве, похожей на купола древних мечетей, то белые кильватерные колонны, то треугольники, то зигзаги…
Опираясь на футштоки, одолевая упругое, сильное течение, мерили Бутакоп с Акишевым глубины Аму-Дарьи, а балтийские матросы шли за ними следом и вели шлюпку, как лошадь на поводу.
Вдали вздыхала аральская зыбь, раскачивая притихшую, настороженную шхуну. Еще дальше, в каком-то почти уж и нереальном далеке, были города, где мирно, успокоительно погромыхивали трещотки караульщиков и башенные часы роняли на булыжник площадей свои мерные удары.
А тут… Тут вольно, неодолимо, пришептывая, позванивая, неслась река, тут было глухое темное небо, лживый плач шакалов и сладострастный стон комаров.
“Черная меланхолия”, — шутил коротышка Истомин: штилевавший Арал представлялся ему меланхоликом.
Спустя неделю фельдшер поставил иной диагноз: “Буйное помешательство”.
Диагноз был верным, и это выгодно отличало корабельного медика от многих его сухопутных коллег.
Предосенней порой на Арале гуляли крепкие норд-осты. Они грозили бросить парусник на камни, на отмели, и Бутаков решил отложить съемку восточного побережья до будущего лета, а покамест осмотреть срединную часть моря.
И находка каменного угля, и карты западного берега, и промер устья Аму-Дарьи — все это радовало Бутакова. И все же он испытывал нехватку в том, без чего экспедиция
Ветры и штормы? Однако за два месяца “Константин” дал командиру веские доказательства своей преданности, и в душе Алексея Ивановича угнездилась та внутренняя, почти необъяснимая связь с кораблем, отраднее которой дли мореплавателя нет ничего, а потому, невзирая на дурную погоду, они, то есть “Константин” и лейтенант Бутаков, быстро и решительно пересекали море.
Быстрота и решительность этого рейда под зарифленными парусами предвещали что-то значительное и важное. Это подсказывала Бутакову интуиция, а она должна быть у моряков, как и у влюбленных.
В двенадцатый день сентября море отсалютовало Бутакову бессчетными залпами. Лейтенант удостоился вожделенной награды: шхуна приближалась к неизвестному острову.
Остров словно бы догорал вместе с вечерней зарей, берега его смутно дрожали в неверных сумерках и почти совсем уж пропали из виду, когда “Константин” успокоился па якорях. Неподалеку голосом извечной вражды к суше трубил прибой.
Сон бежал не одного Бутакова. Вон Тарас Григорьевич на своем “табурете”, вон Вернер с Ксенофонтом Егоровичем у правого борта, а Макшеев на юте… Что они? Слушают валторны прибоя? А может, их мысли далече от этих широт? Луна властвует над приливами в морях, запах земли — над приливами в сердце.
Пахло не только землей — пахло тайной. Бутаков знал, что на заре увидит песок и камки, саксаул и тростники, овраги и заливы. И все же то было Неизвестное, близость его ощущалась трепетно.
Есть прелесть в уединенных местах, будь то старица, долина или заброшенный карьер с лебедой и лопухами, но прелесть десятикратная, особая, ни с чем не сравнимая в клочке суши, никогда не виданной ни одним человеком, в клочке суши, окруженной морем. Да, были на острове и уходящий к горизонту саксаул, и луга, и тальник, и розоватые озера, песчаник, бугры — все было, что представлялось мысленно накануне. Но — “люди здесь еще не бывали”! И от этого замирало сердце.
Мешкать не приходилось, ибо осенние норд-осты снижали уровень устья Сыр-Дарьи, экспедиция, чего доброго, могла не попасть на зимовье. Бутаков и его команда не знали роздыха. Работали до темноты, не дожидаясь понуканий, вставали с рассветом, не дожидаясь побудки. Опять всеми в полною силу владело артельное чувство, чувство “одной упряжки”.
Акишев и Макшеев измерили остров, площадь его равнялась территории некоторых государств тогдашней Германии, он отнял у моря верст двести квадратных, не меньше. Штурман Поспелов, поместившись в утлом челночке, промерял, наперекор бурной погоде, залив на юго-восточной стороне. Вернер обследовал соляные озера и надеялся найти каменный уголь.
А Шевченко не отрывался от альбома. Он рисовал безымянный остров. Была высокая отрада в том, как скоро и точно взор отыскивал и цепко схватывал особенности пейзажа, в котором вовсе не просто было ухватить и отыскать эти особенности. Была высокая отрада и в том, чтобы передать этот свет удивительной чистоты и силы, и эти не резкие, но такие колоритные оттенки. И никаких эффектов, ничего пышного, кричащего, но сдержанная прелесть, но горделивая скромность. Он сознавал втайне, что достиг настоящего мастерства, что зрачок его остер и меток, рука послушна, что краски и линии верны и что все хорошо. И, сознавая это, хмурился, словно боясь что-то спугнуть в себе самом, в душе своей.