Мирное житие
Шрифт:
Пронесся тонкий, жужжащий звук камертона. Регент, любимец и баловень купечества, лысый, маленький и толстый мужчина, в длинном сюртуке, более широкий в заду, чем в плечах, тонким голосом, бережно, точно сообщая хору какую-то нежную тайну, задал тон. Толпа зашевелилась, протяжно вздохнула и стихла.
— Помощник и покровитель бысть мне во спасение! — с чувством прошептал Наседкин, опережая певчих, хорошо знакомые ему слова ирмоса. [4]
Стройные, печальные звуки полились с клироса, но прежде, чем преодолеть огромную пустоту купола, оттолкнулись от каменных стен, и в первые мгновения казалось, будто во всех уголках темного храма запело, вступая
4
… слова ирмоса. — Ирмос — название вступительного песнопения, раскрывающего содержание остальных песен церковного богослужения.
Из алтаря вышел, щуря на народ голубые близорукие глаза, второй соборный священник, о. Евгений — маленький, чистенький старичок, похожий лицом на Николая-угодника, как его пишут на образах. Он был в одной траурной епитрахили поверх черной рясы, и эта простота церковной одежды, и слабая, утомленная походка священника, и его прищуренные глаза трогательно шли к покаянному настроению толпы и к тишине и к темноте собора.
Певчие замолчали, и вслед за ними замолкли один за другим невидимые хоры в углах и в куполе. Тихим, слегка вздрагивающим, умоляющим голосом, так странно не похожим своей естественностью на обычные церковные возгласы, священник проговорил первые слова великого канона:
— Откуда начну плакати окаянного моего жития деяний? Кое положу начало, Христе, нынешнему рыданию?..
— Помилуй мя, боже, помилуй мя! — скорбно заплакал хор.
«Нынешнему рыданию! — повторил мысленно Иван Вианорыч, почувствовав в затылке у себя холодную волну. — Какие слова!..»
Воображение вдруг нарисовало ему древнего, согбенного годами, благодушного схимника. Вот он пришел в свою убогую келью, поздним вечером, после утомительной службы, едва держась на больных ногах, принеся в складках своей одежды, украшенной знаками смерти, запах ладана и воска. Молчание, полумрак… слабо дрожит огонек свечи перед темными образами… на полу, вместо ложа, раскрытый гроб… Со стоном боли становится отшельник на израненные, натруженные колени. Впереди целая ночь молитвы, страстных вздохов, горьких и сладостных рыданий, сотрясающих хилое тело. И, уже предчувствуя близость блаженных слез, старец перебирает в уме всю свою невинную, омытую ежедневным плачем жизнь и ждет вдохновения молитвы. «Откуда начну плакати!»…
«Нет! Уйду в монастырь, на покой! — вдруг решил растроганный Иван Вианорыч. — Дом, проценты… Зачем все это?»
— Осквернив плоти моея ризу и окалях, еже по образу, спасе, и по подобию, — читал священник.
«Уйду. Вот возьму и уйду. Там тишина, благолепие, смирение, а здесь… о господи!.. Ненавидят друг друга, клевещут, интригуют… Ну, положим, я свою каплю добра несу на пользу общую: кого надо, остерегу, предупрежу, открою глаза, наставлю на путь. Да ведь и о себе надо подумать когда-нибудь, смерть-то — она не ждет, и о своей душе надо порадеть, вот что!»
Около Наседкина зашелестело шелком женское платье. Высокая дама в простом черном костюме прошла вперед, к самому клиросу, и стала в глубокой нише, слившись с ее темнотой. Но на мгновение Иван Вианорыч успел разглядеть прекрасное белое лицо и большие печальные глаза под тонкими бровями.
Всему городу, — а Ивану Вианорычу больше других, — была известна трагическая история этой женщины. Ее выдали из бедной купеческой семьи замуж за местного миллионера-лесопромышленника Щербачева, вдовца, человека старше ее лет на сорок, про которого говорили, что он побоями вогнал в гроб двух своих первых жен. Несмотря на то что Щербачеву подходило уже под шестьдесят, он был необычайно крепок здоровьем и так силен физически, что во время своих обычных безобразных
С тех пор прошло два года. Сильная натура молодой женщины каким-то чудом выдержала это истязание, но душа сломилась и стала рабской. Жена Щербачева отказалась от людей, никуда не ездила и никого у себя не принимала. Лишь изредка появлялась она в церкви, вызывая шепот мещанского любопытства между городскими сплетниками. Рассказывали, что Щербачев после той ужасной ночи не сказал более с женой ни одного слова, а если уезжал куда-нибудь, то запирал ее на ключ и приказывал ложиться на ночь у ее дверей дворникам.
— «Бог-то все заранее расчислил! — набожно и злорадно думал Наседкин, косясь на стенную нишу, в которой едва темнела высокая женская фигура. Кабы не нашлись вовремя добрые люди, ты бы и теперь, вместо молитвы и воздыхания сердечного, хвосты бы с кем-нибудь трепала. А так-то оно лучше, по-хорошему, по-христиански… О господи, прости мои согрешения… Ничего, помолись, матушка. Молитва-то — она сердце умягчает и от зла отгоняет…»
— Слезы блудницы, Щедре, и аз предлагаю: очисти мя, спасе, благоутробием твоим! — кротким, старчески простым голосом выговаривал маленький священник.
— Помилуй мя, боже! — глубоким стоном сокрушения ответил ему хор.
Плечи Щербачевой вдруг затряслись. Закрыв лицо ладонями, она быстро опустилась на колени, точно упала.
«И я тоже, и я, господи! Слезы блудницы предлагаю!» — со смиренным самоунижением подумал Иван Вианорыч. Но смирение его было легкое, приятное. Глубоко в душе он знал про самого себя, что жизнь его чиста и дела беспорочны, что он честно прослужил тридцать пять лет своему отечеству, что он строго блюдет посты и обличает беззаконие. Не осмеливаясь выпускать этих самолюбивых мыслей на поверхность сознания, притворяясь перед самим собой, что их вовсе нет в его сердце, он все-таки с гордостью верил, что ему уготовано в будущей жизни теплое, радостное место, вроде того, которое ему общий почет и собственные заслуги отвели в церкви, под образом Всех Святителей.
Слезы стояли у него в груди, щипали глаза, но не шли. Тогда, пристально смотря на огонь свечки, он стал напрягать горло, как при зевоте, и часто дышать, и наконец они потекли сами — обильные, благодатные, освежающие слезы…
Служение кончилось. Народ медленно, в молчании расходился. Отец Евгений вышел из алтаря, с трудом передвигая ревматическими ногами, и, узнав Наседкина, ласково кивнул ему головой. Прошла робко, неуверенной походкой, странно не идущей к ее роскошной фигуре, купчиха Щербачева… Иван Вианорыч вышел последним, вместе с церковным старостой.
— Чудесно читает ефимоны отец Евгений, — сказал, спускаясь по ступенькам, староста. — До того вразумительно. Так всю тебе душу и пробирает.
— Отлично читает, — согласился Наседкин. — Про какое дело-то вы хотели, Михал Михалыч?
— Дело такое, отец: что есть у вас сейчас, того, как его… свободные деньги?
— Ну?
— А ты не запряг, так и не погоняй. Спрашиваю, есть деньги?
— Много ли?
— Пустое… Тысячи три, а то лучше четыре.
— Ну, скажем, есть, — недоверчиво произнес Иван Вианорыч. — Ты про дело-то говори: кому надо?