Мирович
Шрифт:
– Да, ну, уж скорей; не опоздать бы…
Коляска понеслась.
– Кого это повезли? – спросил Гудовичева конюха высокий, плечистый господин, в парусинном балахоне и со свитком бумаг, шедший мимо дворца с прогулки из Летнего сада.
– А хто е зна! Наутёк было, сущеглупый, с-под кравулу… да его изловили…
– Кто изловил?
– Майор гвардии Жихарев.
Ломоносов бросился на набережную. Но коляски уже не было видно. Она скрылась за бастионами Адмиралтейства. Вот выскочила на мост, съехала на Васильевский остров, огибает шляхетный кадетский корпус и несётся обратно к Колтовской, на острове.
XVII
МУХА НА РОГАХ ВОЛА
Утром двадцать шестого июня, по пути из Ораниенбаума в Петергоф, ехала взморьем небольшая, с придворным, в жёлтой ливрее, лакеем и с гербами,
То была сестра графини Воронцовой, княгиня Екатерина Романовна Дашкова [162] . Она в то утро встретилась у сестры с государем, и её мыслей не покидали слова, слышанные от него.
Пётр Фёдорович был её крёстным и, посадив её рядом с собой, вдруг сказал ей с обычною своею откровенностью:
– Ах вы, изменница! Знаю, знаю о вас… Милости-с пожалуйста!
– Что же вы знаете, государь? – вспыхнув, спросила Дашкова.
– Всё знаю, всё! О! не вскакивайте. Все ваши алльянцы с моими противниками мне известны. Вы живёте больше в городе, избегаете двора, наших мирных удовольствий, забав. A propos, скажите-ка: чем вас банда некоторых людей приколдовала? Чем? Что на медведя с рогатиной ходят да ночи напролёт играют в карты и кутят? Только и слышно бакханалии, буянство, скачки с песнями на рысаках… Шалберники, взбешённые сорвиголовы и атлеты! Ваши прочие партизанты – разорённые дворянчики, мелкие офицеры, плохие на службе и обитающие по закоулкам. Что?.. Видите?.. Всё знаю и на всё пока смотрю сквозь пальцы… Это ли идеалы, которые вы с моей женой у Даламбера, Дидро и у Руссо вычитали [163] ?
162
Дашкова Екатерина Романовна, урождённая графиня Воронцова (1743—1810) – княгиня, жена М. И. Дашкова с 1759 г. Статс-дама, директор Академии наук (1783—1796), президент Российской Академии (1783—1796).
163
Французские энциклопедисты, «просветительская» деятельность которых стала катализатором французской революции.
– Клевета, ваше величество? Простите, не могу слышать таких речей, уйду! – закрыв лицо руками, сказала Дашкова.
– Порох, о! порошок! уж и бежать? – произнёс, опять её усаживая, Пётр Фёдорович. – Ваша преданность моей жене понятна и почтенна… Saperlot! Кого она не заколдует! Но вы, Катерина Романовна, имеете сестру, простое и доброе создание. Дорожите ею больше… Её, по достоинствам, ожидает другой завидный менажемент [164] … Узнаете о том после…
Государь помолчал.
164
Менажемент – осторожность, церемонность.
– Mein holdes Kind! [165] – продолжал он. – Уважьте один благонамеренный мой совет… Je vous dirai tout franchement… [166] He повредило бы вам помнить, что дружба честных простаков и даже колпаков, как ваша сестра… да и ваш всеодолженнейший слуга… гораздо безопаснее, чем великих умников, которые из апельсина выжмут сок, а корку бросят под стол.
– Да в чём же дело? – спросила Дашкова.
– О, всё знаю, всё, – повторил Пётр Фёдорович. – Эх-эх! советую, чтоб после не пришлось каяться…
165
Моё дорогое дитя! (нем.)
166
Скажу вам откровенно… (фр.)
«Что же же он узнал? И успею ли её предупредить, – думала Дашкова, едучи
Красная с гербами карета стала подниматься от взморья на лесистый косогор. Повеяло смолистой прохладой.
Дашкова вышла из экипажа, распустила жёлтый с бахромою зонтик и пошла в тени развесистых густых сосен и лип. С холма обозначились ближайшие дачи, службы и крыши старого Петергофского дворца.
«И всё я, одна я! – думала Дашкова, прищуренными, близорукими глазами отыскивая в зелени нижнего сада знакомую черепичную кровлю и окна старого, петровского Монплезира, в котором теперь жила Екатерина. – Пугают, что друзья через меру взволнованы, не выдержат и вызовут взрыв. Пустяки, всё спокойно… Панин [167] стоит за легальный переход, за регентство и шведскую форму правления. Я в этом мало смыслю! Но время идёт… Что с Екатериной? Она как бы устраняется. Роется в своих книгах, робка, как дитя, идеальна, как пансионерка, и практик жизни ни на волос не знает… Пьемонтец Одар, её секретарь, всё суетится, впопыхах… Великие готовятся события. И неужели мне, слабой и скромной, суждено занять такую роль в истории? Неужели моё имя? Не верится, точно во сне…»
167
Панин Никита Иванович (1718—1783) – граф (1767), посол в Дании и Швеции в 1747—1760 гг. С 1760 года воспитатель великого князя Павла Петровича.
Дашкова остановилась, свернула зонтик, села в карету и поехала к Петергофскому дворцу.
«Нерешительная! – думала она об Екатерине, спускаясь парком в нижний сад. – Приглашена сегодня на обед в Ораниенбаум, завтра на праздник в Гостилицы. А там грозят, что-то замышляют решительное… Но где ж её экипаж? Не видно. Или я с нею уж разминулась?..»
Особый невысокий павильон Монплезира передними комнатами выходил ко взморью, внутренними примыкал к берёзам и липам нижнего сада.
В передней павильона, на вылощенном годами резном дубовом ларе, сложа руки, сидел и под плеск окрестных фонтанов дремал гардеробмейстер государыни, Василий Григорьевич Шкурин; через комнату от него, в цветочной, смежной с кабинетом императрицы, у раскрытого на взморье окна, в чепце и с огромными серебряными очками на носу, в старинном кожаном кресле, вязала жёлтый шёлковый чулок любимая камер-фрау государыни, Екатерина Ивановна Шаргородская. Тишина в комнатах, во дворе и в саду и на неё сильно действовала.
Шаргородская то и дело клевала носом, спускала петли, зевала, крестила рот и, опять зевая и вздыхая, принималась вязать. Она изредка, сквозь дремоту, поглядывала в окно, из которого сквозь пахучую зелень дерев виднелись мраморные статуи на крыльце, паруса дальних судов и залитое солнцем, тихо плещущее море. Колыхнувшись чепцом ещё раз-другой, Шаргородская подумала:
«Да, не скоро ещё… ох, давно пробило девять… когда-то позовёт?» – особенно сладко и широко зевнула и угнездилась в кресле. Руки с чулком упали на фартук. Голова в чепце склонилась на плечо. Она заснула.
Небольшая весёлая горенка за цветочной служила кабинетом и вместе спальней императрицы. Высокие берёзы и липы за окном не мешали сюда врываться щедрым утренним лучам.
Всё здесь было уютно, домовито и чисто. На окнах цветущие розы, лакфиоли и гелиотропы. За ширмой – под белым одеялом – постель. У изголовья столик; на нём, под зелёным экраном, две восковые, сильно обгорелые свечи. У печки на стёганом шёлковом тюфячке две крошечные собачки, подарок какой-то английской леди. По этот бок ширмы несколько кресел, шкафчик, софа, трюмо и письменный стол. На креслах, на диване и на софе накрахмаленные белые, точно лишь сейчас вымытые и выглаженные, чехлы. На выгибном, с ящиками столе чернильницы, возле – куча книг и бумаг. Между ними томы Буало, Монтескьё, Беля и Вольтера. Между софой и ширмой дверь в уборную, бывшую под наблюдением другой прислужницы государыни, помоложе, камер-юнгферы Мавры Саввишны Перекусихиной. Всё на месте, нигде ни сору, ни пылинки.