Мирович
Шрифт:
– Дальше? – как бы очнулся и пересел с кровати на стул Мирович. – Не хочу, чтоб это только слова… Довольно слов!.. Нас зовут вон болтунами, философами, не хватит, мол, духа… Надо поэтому браться за дело… Сомкнёмся, вместе станем сильней!
Он снова прошёлся по комнате, взглянул в раскрытое окно. За окном стояла тощая; запылённая от уличной езды, чуть распустившаяся рябина. В её ветках, будто видя внизу нечто страшное, роковое, трепыхался и беспокойно взлетывал жалкий, с тревожно распростёртыми крыльями, воробей. Солнце било в окно косыми, ярко назойливыми лучами. В воздухе стояла нестерпимая жара и
– Приказываю дальше, – проговорил он негромко, – чтоб была крепостная шлюпка и барабанщик для битья тревоги; не забудь, это первое, что нужно, первое… Больше, пожалуй, ничего… Всё от собственного мужества и смелости! Возьмём и доставим принца прямо в артиллерийский лагерь, на Выборгскую сторону, а не то к артиллерийскому пикету, у моста на Литейной… Офицеры того корпуса ведь лучшие… Правда, лучшие? Других сообщников не надо. Совершим всё вдвоём…
– Разумеется, не боги же лепят горшки, – самодовольно сказал Ушаков и смолк, видя, как сдвинулись брови Мировича и как снова повёл глазами при этой неуместной его развязности.
– Барабанщик ударит тревогу, – строго продолжал, точно отдавая приказ целой армии, Мирович, – солдатство и народ соберётся… Вот ваш природный российский государь, Иоанн Третий Антонович! – скажу я. – Тот, коему все, в его детстве, присягали. Не так ли? Я прочту составленный нами к народу манифест и останусь охранять особу принца. Ты же, с офицерством, отправишься отбирать присягу от сената, синода, коллегий и от всей резиденции.
– А государыня? – спросил Ушаков.
Мирович презрительно отвернулся. Звериная, хитрая радость блеснула в его глазах. «Не понял, тупица», – подумал он с злобным торжеством.
– В Лифляндию едет через месяц, – проговорил он, опять садясь и не удостоив взглядом Ушакова, – сказывают гвардионцы – за неё сватается бывший тут при посольстве Понятовский, так к Варшаве шлют войско, чтоб поляки сперва выбрали его королём, и ему будет аудиенция в Риге. С Орловым ведь не удалось… слышал?
– Как не слыхать? – заторопился Ушаков. – И есть подтверждение – князь Волконский уже выступил в Смоленск для поддержки и выборов, нашему полку велено готовиться туда ж.
– Успеют ещё, – небрежно зевнув, ответил Мирович.
– Ну да, если будет нужно, дай знать, – прибавил Ушаков. – Объявлюсь больным и останусь, не пойду с полком, чтоб быть наготове.
– Арестантов пошлём в Соловки либо спрячем туда ж, на принцево место, куда думали и Петра Третьего, в Шлиссельбург, – решительно заключил и развязно встал со стула Мирович. – Никого не нужно, сами всё! нет лучше, как самому… Ни у кого не канючу помощи – много чести, сам всё, сам…
«Вот он, каков! Я хохла и не подозревал», – подумал, почтительно на него глядя, Ушаков.
– Так помни же, – накрывшись шляпой, заключил Мирович, – обдумай всё и готовься; недолго ждать; скоро зайду за ответом.
Утро следующего дня Мирович провёл у Бавыкиной. Та его встретила укоризнами, выговорами:
– Баклуши бьёшь, в полк
Молча выслушал Мирович все нападки, сказал только:
– Эк расходилась; погодите, всё наверстаю.
От Бавыкиной он отправился к Ломоносову, узнав, что Михайло Васильич, по обычаю, занимается в саду, и пошёл к знакомой беседке. «Не открыться ли, – рассуждал он, становясь за её стеной, – вот удивился бы. Да что! станет ещё отговаривать – ненужные-де попытки, погибнешь. Как же, так вот я и отдамся даром! И он, должно, в сердцах: не оценили по достоинству его хвалебной оды, сумароковской дали аттенцию. Уж вот, чай, не в кураже, ругмя ругается. Нет, лучше пусть увидит нас в славе, в блеске, в триумфах…»
Мировичу было слышно, как покрякивал и шелестел бумагами Ломоносов. Он перекрестился, вздохнул и бережно, на цыпочках, не заходя в беседку, вышел опять из калитки.
Ещё через день Мирович съездил на Каменный остров, на дачу Птицыных. Он зашёл со стороны чёрного двора и долго поджидал, высматривая кого-нибудь из прислуги. Вышел с вёдрами кухонный мужик. Мирович, заторопившись, из старенького, потёртого кошелька достал полтинник, подозвал мужика и попросил его выслать горничную. От неё Мирович узнал, что Поликсена по-прежнему находится у князя Чурмантеева на Калмыцкой линии, изредка шлёт письма и собирается куда-то за границу.
– А девочка князя… хворая… жива? – спросил Василий Яковлевич.
– Померли-с и оне, на Фоминой.
Мирович, повеся голову, побрёл к извозчику. Вечером того же дня Ломоносову подали занесённый каким-то мальчиком пакет. То была цидулка от Мировича.
«Давно прибыл с родины, – гласило письмо, – да некогда было, простите, беспокоить заездом, – и к чему? Всё кончено, во всём отказ. И невеста насмеялась; не лучше ж того и господа сенат. Совет дан: фортуну взять за чуб… Оно бы и можно: да ну, как сорвёшься? Еду в новый полк. А услышите о неудаче, молитесь о рабе Божьем Василии».
– Рехнулся малый, жаль, – сказал себе, задумавшись над этими строками, Ломоносов, – ясно дело, в иске вновь ему отказано. В новый полк уехал, а куда, и словом не упомянул.
Часу во втором дня, тринадцатого мая, Мирович спокойно и, по-видимому, даже с особым удовольствием зашёл опять под Смольный к Ушакову.
– Ну, брат, собирайся, – сказал он ему.
– Куда?
– А вот увидишь.
Они вышли на улицу, извозчика не взяли. Странная, давно не бывалая, тихая улыбка блуждала по лицу Мировича. Он не очень торопливо, молча и без оглядки шёл в направлении к Невской першпективе. На Аничковом мосту он чуть было не столкнул за ветхую деревянную перекладину какого-то зазевавшегося пешехода. Повернули прохладною, теневою стороной к Гостиному ряду. На Невской першпективе, от зноя, пыли и духоты, было мало прохожих. Кое-где только погромыхивали с опущенными занавесками кареты. Приятели вошли в ограду Казанской церкви, посидели здесь под развесистою липой, потолковали и вошли на паперть. Из церковной сторожки выглянул привратник. Мирович подозвал его и шепнул ему несколько слов. Тот сходил в смежный двор. Явились нарядный дьячок и полный, добродушный священник. Дверь собора открыли.