Миры Филипа Фармера. Том 15. Рассказы
Шрифт:
Его жена:
— Мог бы по крайней мере спросить меня, хочу ли я переезжать! А как же дети?.. Мать?.. Друзья?.. Собака?..
И долго еще звучат ее причитания в ярко освещенной африканской ночи.
— Экс-президент Радинофф, — продолжает Лускус, — как-то сказал, что наше время — это эпоха «человека, подключенного к сети». Это вызвало разные вульгарные замечания, но я считаю это подлинным прозрением. Радинофф хотел сказать, что современное общество — это электрическая сеть под током, и каждый из нас составляет ее часть. Это Век Всеобщего Взаимного Контакта. Ни один провод не должен болтаться свободно, иначе всех нас ждет короткое замыкание. В то же время не подлежит сомнению, что жизнь без индивидуальности
Рескинзон вскакивает со стула и кричит:
— Я знаю это выражение! На этот раз ты попался, Лускус!
Он так возбужден, что падает в обморок — это проявление широко распространенного генетического дефекта. Когда он приходит в себя, лекция уже закончена. Он кидается к магнитофону, чтобы просмотреть ту часть, которую пропустил. Однако Лускус ухитрился так и не сказать, что означает «Прорыв в пеллюсидарность». Он объяснит это в следующей лекции.
Дед снова берется за перископ.
— Я чувствую себя астрономом. Вокруг нашего дома, как вокруг Солнца, вращаются планеты. Вон Акципитер, ближе всех — значит, Меркурий, хотя он не бог мошенников, а их возмездие. Следующая — Бенедиктина, твоя унылая Венера. Сурова она, сурова. Любой спермий расшибет себе голову о такую каменную яйцеклетку. Ты уверен, что она беременна? А вон твоя Мать, разряжена в пух и прах, прах ее возьми. Мать-Земля, направляющаяся к перигею — в казенный магазин, тратить твои заработки.
Дед стоит расставив ноги, словно на зыбкой палубе; толстые сине-черные вены на его икрах похожи на плети дикого винограда, оплетающие ствол векового дуба.
— Ненадолго сменим роль — теперь перед вами не великий астроном герр доктор Штерн-шайс-дрек-шнуппе, а капитан субмарины фон Шутен-ди-Фишен-ин-дер-Баррел. Ах-х! Я фижу этот спившийся с пути пароход «Deine Маmа», его просает фо фсе стороны по фолнам фон дем алкоголь. Компас смыло за борт, все румбы — от тумбы до тумбы. Море ей по колено. Колеса ; бешено крутятся в воздухе. Чернокожие кочегары, обливаясь потом, подливают масла в огонь ее несбывшихся надежд. Винт запутался в сетях невроза. А в черной глубине что-то белеет — это Большой Белый Кит, он быстро поднимается к поверхности и вот-вот протаранит ей корму, такую обширную, что промахнуться невозможно. Бедное обреченное судно, меня охватывает жалость и тошнит от отвращения. Первая — пли! Вторая — пли! Ба-бах! Она опрокидывается килем вверх, в корпусе у нее рваная дыра, но не та, о которой ты подумал. Она погружается в воду, носом вниз, как подобает заядлой минетчице, и высоко задрав огромную кормовую часть. Буль-буль! Пять саженей! А теперь мы из морских глубин снова возвращаемся во внеземное пространство. Вон твой лесной Марс — Красный Ястреб, он только что вышел из таверны. А Лускус — этот Юпитер, он же одноглазый Отец всех искусств, если ты простишь мне такую смесь нордической и латинской мифологий, — окружен облаком спутников.
«ОБНАЖЕННОСТЬ — ГОРЧАЙШАЯ ЧАСТЬ ДОБЛЕСТИ», —
говорит фидорепортерам Лускус.
— Этим я хочу сказать, что у Виннегана, как и у любого художника, велик он или нет, произведение искусства сначала вырабатывается в организме как свойственный только ему продукт внутренней секреции, а уж потом просачивается наружу в виде творческих выделений. Я знаю, что мои почтенные коллеги поднимут на смех это сравнение, и поэтому вызываю их на дебаты по фидо в любое время. Доблесть художника — это то мужество, с каким он обнажает себя, выставляя эти свои внутренние соки на обозрение публики. А горечь происходит от того, что современники могут отвергнуть художника или неправильно его понять. И от той страшной борьбы, которую ведет он внутри себя самого со стихийными силами нечленораздельности и хаоса, которые часто вступают в противоречие друг
Фидорепортер:
— Вас надо понимать так, что все сущее — это одна большая куча дерьма, а искусство вызывает в нем какое-то чудесное превращение и извлекает из него что-то сияющее золотом?
— Не совсем так. Но близко. Я остановлюсь на этом подробнее и все объясню в другой раз. А сейчас я хочу говорить о Виннегане. Так вот, художники помельче изображают только внешнюю сторону вещей, они простые фотографы. А великие художники показывают внутреннюю сущность предметов и живых созданий. Виннеган же стал первым, кто в одном произведении искусства раскрывает перед нами сразу несколько внутренних сущностей. Изобретенный им метод многослойного горельефа позволяет слой за слоем выявлять и показывать то, что скрыто в глубине.
Прималюкс Рескинзон (громко):
— Великий шелушитель луковиц!
Лускус (спокойно выждав, когда утихнет смех):
— В каком-то смысле это неплохо сказано. От великого искусства, как и от лука, на глаза набегают слезы. Однако свет в картинах Виннегана — это не просто отражение; картина впитывает его в себя, переваривает и излучает обратно. Каждый изломанный луч делает видимым не просто тот или иной аспект лежащих в глубине фигур, но целые фигуры. Целые миры, я бы сказал. Я называю это «Прорывом в пеллюсидарность». Пеллюсидар — это полое пространство внутри нашей планеты, описанное в забытом ныне фантастическом романе писателя двадцатого века Эдгара Райса Берроуза — создателя бессмертного Тарзана.
Рескинзон издает стон и чувствует, что снова вот-вот упадет в обморок.
— Пеллюсидарность! Пеллюсидар! Ах, этот проклятый Лускус, каламбурист-эксгуматор!
— Герой Берроуза проник сквозь земную кору, чтобы открыть внутри ее иной мир. В некоторых отношениях тот мир оказался противоположностью миру внешнему: континенты в нем там, где на поверхности — моря, и наоборот. Точно так же Виннеган открывает во всяком человеке его внутренний мир, оборотную сторону его внешнего облика. И, подобно герою Берроуза, он возвращается, чтобы рассказать нам захватывающую историю о тех опасностях, которые преодолел, исследуя этот мир человеческой души.
— И если герой романа, — продолжает он, — обнаружил, что Пеллюсидар населен людьми каменного века и динозаврами, то мир Виннегана точно так же, будучи в каком-то определенном смысле абсолютно современным, в чем-то архаичен. Он бесконечно чист и непорочен, но свет, заливающий его, омрачен каким-то непостижимым недобрым черным пятном, — в Пеллюсидаре ему соответствует вечно висящая на одном месте крохотная луна, которая отбрасывает леденящие душу неподвижные тени.
— Да, я имел в виду Пеллюсидар Берроуза, — говорит он. — Но латинское слово «пеллюсид» означает «в высшей степени прозрачный и пропускающий свет, не рассеивая и не преломляя его». В картинах Виннегана все обстоит как раз наоборот. Однако за их изломанным и искривленным светом внимательный зритель может разглядеть некое первичное свечение, ровное и светлое. Это оно объединяет между собой все изломы и многочисленные уровни, это его я имел в виду, когда говорил о «человеке, подключенном к сети», и о медведе на полюсе. Вглядевшись внимательно, зритель может обнаружить его и ощутить, так сказать, фотонное дыхание мира Виннегана.
Рескинзон близок к обмороку. Лускус, с его улыбкой и черным моноклем, выглядит словно пират, который только что захватил испанский галеон, груженный золотом.
Дед, все еще стоя у перископа, говорит:
— А вон Марьям-бинт-Юсуф, та женщина из египетской глуши, о которой ты мне говорил. Твой Сатурн — далека, царственна, холодна, и над головой у нее висит в воздухе такая вертящаяся разноцветная шляпка, последний крик моды. Кольцо Сатурна? Или нимб?
— Она красавица. Из нее вышла бы замечательная мать для моих детей, — говорит Чиб.