Миры Филипа Фармера. Том 15. Рассказы
Шрифт:
У зрителя сжимается сердце, словно это не картина, а настоящее дитя, изрезанное и выпотрошенное, которое они обнаружили у себя на пороге, выходя из дома.
Скорлупа яйца полупрозрачна. В его мутном желтке плавает отвратительный крохотный дьявол с рогами, копытами и хвостом. Его расплывчатые черты напоминают одновременно Генри Форда и Дядю Сэма. А если рассматривать его с разных точек зрения, перед глазами появляются лица и других людей, внесших свой вклад в создание современного общества.
За окном теснятся дикие звери, пришедшие на поклонение, но оставшиеся, чтобы беззвучно
— Каково ваше квалифицированное мнение об этом довольно оригинальном произведении, доктор Лускус? — спрашивает фидорепортер.
Лускус с улыбкой отвечает:
— Квалифицированное мнение будет у меня через несколько минут. Может быть, вам лучше будет сначала поговорить с доктором Рескинзоном. Он, кажется, вынес свое суждение сразу. Знаете, есть пословица про дурней и ангелов?
Фидокамера запечатлевает багровое от возмущения лицо Рескинзона и его яростные вопли.
— И это дерьмо сейчас разносится по всему миру, — громко замечает Чиб.
— Это оскорбление! Плевок в лицо! Пластиковая навозная куча! Пощечина искусству и пинок в зад человечеству! Оскорбление! Оскорбление!
— А почему это такое уж оскорбление, доктор Рескинзон? — спрашивает фидорепортер. — Потому что высмеивает христианскую веру, и панаморитскую тоже? Но мне так не кажется. Мне кажется, Виннеган пытается показать, что люди извратили христианство, а может быть, и все религии, все идеалы, в угоду собственной алчности и тяге к самоуничтожению, что человек по своей сути — убийца и извратитель. По крайней мере у меня это вызывает такие мысли, хотя, конечно, я не специалист, и...
— Предоставьте анализ критикам, молодой человек! — отрезает Рескинзон. — У вас есть две кандидатские степени — по психиатрии и по искусству? У вас есть правительственная лицензия критика? Виннеган лишен какого бы то ни было таланта, не говоря уж о гении, о котором разглагольствуют разные болваны, мороча голову сами себе. Это позорище Беверли-Хиллз демонстрирует нам здесь свой хлам — попросту какую-то мешанину, привлекающую внимание исключительно новой техникой живописи, которую мог бы изобрести любой электронщик. Меня приводит в ярость, что с помощью обыкновенного трюка, самого тривиального новшества можно одурачить не только определенную часть публики, но и высокообразованных, уполномоченных федеральным правительством критиков, например присутствующего здесь доктора Лускуса. Впрочем, всегда есть ученые ослы, которые издают такое громогласное, напыщенное и невразумительное ржание, что...
— А правда ли, — спрашивает фидорепортер, — что многих художников, которых мы сегодня называем великими, Ван Гога например, критики того времени отвергали или не замечали? И...
Фидорепортер, прекрасно умеющий подзадоривать людей, чтобы доставить удовольствие
— Я вам не какой-нибудь невежда! — вопит он. — Не моя вина, что в прошлом тоже были такие же Лускусы! Я знаю, о чем говорю! Виннеган — всего лишь микрометеорит на небосводе Искусства, который в подметки не годится великим светилам живописи. Его репутация раздута известной кликой, чтобы наслаждаться отраженными лучами его славы, — это гиены, которые кусают руку того, кто их кормит, словно бешеные собаки...
— Вам не кажется, что у вас несколько путаные метафоры? — спрашивает фидорепортер.
Лускус нежно берет Чиба за руку и отводит его в сторону, подальше от камеры.
— Чиб, дорогой мой, — воркующим голосом начинает он, — пора объясниться. Ты знаешь, как я тебя люблю, и не только как художника. Ты не можешь больше противостоять волнам глубокой взаимной симпатии, которые омывают нас обоих. Боже, если бы ты знал, как я мечтал о тебе, о моем восхитительном богоподобном Чибе...
— Если вы думаете, что я скажу «да» только потому, что в вашей воле создать или уничтожить мою репутацию, дать или не дать мне грант, то вы ошибаетесь, — говорит Чиб, вырывая руку.
Единственный глаз Лускуса сверлит его свирепым взглядом.
— Неужели я тебе противен? Ведь не из моральных же соображений...
— Дело в принципе, — отвечает Чиб. — Даже если бы я был в вас влюблен, чего на самом деле нет, я бы вам не отдался. Я хочу, чтобы меня ценили по моим делам, и только по ним. А если подумать, то мне наплевать, ценят меня или нет. Я не желаю выслушивать ни похвалы, ни ругань, ни от вас, ни от кого угодно. Смотрите, шакалы, на мои картины и обсуждайте их друг с другом. Только не надейтесь, что я соглашусь с вашими убогими мнениями.
ХОРОШИЙ КРИТИК — ЭТО МЕРТВЫЙ КРИТИК
Омар Руник сошел со своей эстрады и уже стоит перед картинами Чиба. Положив руку на обнаженную левую половину груди, где вытатуирован портрет Германа Мелвилла (почетное место на другой половине занимает Гомер), он принимается что-то громко выкрикивать. Его черные глаза похожи на дверцы топки, выбитые взрывом. Как случалось и раньше, при виде картин Чиба его охватывает вдохновение.
Зовите меня Ахав, а не Измаил, —
Это я загарпунил Левиафана.
Я, рожденный от человека вольный осленок.
Внимайте мне! Я все уже видел!
Душа моя — словно вино в заткнутом наглухо мехе.
Я как море с дверями, но двери никак не открыть.
Берегитесь! Мех вот-вот лопнет, и двери рассыплются в щепки.