Мистер Гвин
Шрифт:
— Конечно помню. Мы тогда встретились единственный раз при моей жизни.
— Вы сказали, что у меня это прекрасно получится. Переписывать людей, я хочу сказать. Вы это изрекли с абсолютной уверенностью, без тени сомнения, так, будто тут и спорить не о чем.
— И что?
— Не думаю, чтобы мне в голову когда-нибудь пришла мысль о портретах, если бы вы не произнесли той фразы. Не произнесли ее так. Искренне говорю: без вас я бы ничего не добился.
Тут дама повернулась к нему, и на лице ее было такое же выражение, как у любой пожилой учительницы,
— Вы — молодец, хороший мальчик, — сказала она.
Они немного помолчали. Дама в непромокаемой косынке вытащила огромный носовой платок и высморкалась. Потом положила руку на плечо Джаспера Гвина.
— Есть одна история, которую я вам еще не рассказывала, — произнесла она. — Хотите послушать?
— Конечно хочу.
— В тот день, когда вы проводили меня до дому… Я все думала и думала о том, что вы не хотите больше писать книг, никак не могла отделаться от этой мысли, и мне было ужасно жаль. Я даже не была уверена, спросила ли я у вас почему; во всяком случае, не помнила, чтобы вы мне внятно объяснили, как случилось, что вы больше не желаете об этом слышать. Одним словом, что-то не состыковывалось, вы понимаете?
— Понимаю.
— Так продолжалось несколько дней. Потом однажды утром я захожу, как обычно, к индусу в подвальчик и вижу обложку журнала. Его только что привезли, там лежала целая стопка, перед картошкой в сырном соусе. В том номере поместили интервью с писателем, и на обложке значилось его имя и одна фраза, имя огромными буквами и фраза в кавычках. Фраза вот какая: «В любви мы все лжем». Клянусь. И, послушайте, то был великий писатель; если не ошибаюсь, Нобелевский лауреат. А остальную часть обложки занимала актриса, не слишком раздетая, и она обещала рассказать чистую правду. Уж не припомню, о какой ерунде.
Она умолкла, как будто припоминая. Но потом заговорила о другом.
— Это, ясное дело, ничего не значит, но можно было чуть дальше протянуть руку и взять картошку в сырном соусе.
Она заколебалась на какой-то миг.
— В любви мы все лжем, — прошептала, качая головой. А следующую фразу выкрикнула в полный голос: — Вы правильно сделали, мистер Гвин!
Она сказала, что выкрикнула это прямо там, у индуса в лавочке, и люди на нее оборачивались. Она крикнула три или четыре раза:
— Вы правильно сделали, мистер Гвин!
Ее приняли за сумасшедшую.
— Но со мной это часто случалось, — сказала она. То есть то, что ее принимали за сумасшедшую, пояснила.
Тогда Джаспер Гвин сказал, что таких, как она, больше нет, и спросил, не согласится ли она отпраздновать сегодня вечером.
— Что вы сказали?
— Не поужинаете ли вы со мной?
— Не говорите глупостей, я умерла, рестораны не приемлют меня.
— Хотя бы один бокал.
— Что за вздорная мысль.
— Ради меня.
— Мне уже правда пора идти.
Она это произнесла мягко, но с непоколебимой
— Не будьте невежей, отнесите эти семь листков Ребекке, пусть она прочтет.
— Думаете, это необходимо?
— Разумеется.
— И что она скажет?
— Скажет: «Это я».
Джаспер Гвин спросил себя, увидятся ли они когда-нибудь еще, и решил — да, увидятся, где-нибудь, но через много лет, посреди другого одиночества.
42
Джаспер Гвин сидел в прачечной, которую пакистанцы открыли прямо в его доме, когда к нему подошел парнишка не старше двадцати лет, в пиджаке и при галстуке.
— Вы — Джаспер Гвин?
— Нет.
— Конечно, это вы, — сказал парнишка и протянул ему сотовый телефон. — Вас.
Джаспер Гвин взял телефон, смирившись с неизбежным. Но где-то в глубине души был даже доволен.
— Да, Том?
— Знаешь, сколько дней я не звонил тебе, дружище?
— Говори, сколько?
— Сорок один.
— Рекорд.
— Еще бы. Как прачечная?
— Ее только что открыли, сам можешь представить.
— Нет, не могу: мне Лотти стирает.
Они держали пари, поэтому, обменявшись парой-тройкой гадостей, перешли к делу. К портрету.
— Ребекку не расколоть, так что давай выкладывай, Джаспер. Все, до малейших подробностей.
— Прямо тут, в прачечной?
— Почему бы и нет?
В самом деле, ничто не мешало поговорить об этом тут. Разве что парнишка в пиджаке и при галстуке болтался под ногами. Джаспер Гвин зыркнул на него, и тот понял: вышел из прачечной.
— Я это сделал. Получилось хорошо.
— Ты о портрете?
— Да.
— Хорошо — в каком смысле?
Джаспер Гвин не был уверен, что сможет объяснить. Он встал со стула — возможно, если расхаживать взад-вперед, будет легче.
— Я не знал в точности, что это может означать — писать портрет словами, а теперь я это знаю. Есть некий способ проделать это, имеющий смысл. У тебя может получиться лучше или хуже, но такая вещь существует. Не только в моем воображении.
— Можно узнать, что за чертов трюк ты изобрел?
— Ничего особенного, все очень просто. Но на самом деле это не приходит в голову до тех пор, пока не придет в голову.
— Ясней некуда.
— Ладно: когда-нибудь я тебе объясню лучше.
— Хорошо: скажи, по крайней мере, хоть что-нибудь.
— Что ты хочешь знать?
— Когда мы вернем Джону Септимусу Хиллу его прекрасную мастерскую и подпишем с тобой расчудесный договор.
— Думаю, никогда.
Том какое-то время молчал, и это было дурным знаком.