Младший сын
Шрифт:
Давеча приезжали двое рязанских бояр, просили принять. Под Коломной села у их. Принять – обидеть рязанского князя. А Коломна нужна, ох, как нужна! Стоит на устье Москвы, там бы и мыт свой поставить, и амбары, и торг завести. (Уже и ставлено, и завожено, а все – не у себя под рукой. Повозное, лодейное идут рязанскому князю. И протори, и убытки, и обиды… А все одно не доходят у рязанского князя руки до Коломны!) Послав слугу сказать, чтобы не ждали к обеду, поскакал в Данилов монастырь. «Там и пообедаю!» – решил. В монастыре тоже строили, и тоже следовало поглядеть и поговорить с экономом. За одним разом надумал проскакать и до Воробьевых гор, до княжеских сел. Оттуда должны
Княгиня с сенными боярынями и дворовыми своими сидела за работой, те пряли, сама вышивала серебром и золотом пелену в Данилов монастырь. С утра сказывали сказки, а ныне занялись чтением. Из Мурома привезли списанное на грамоту сказание про князя Петра и деву Февронию. Данил остановился, невидимый, у приоткрытых дверей, посмеиваясь про себя. Вот уж бабье чтение! Впрочем, было похоже на житие. Про князя и его жену, видимо, была из простых, начала Данил не слышал. Читали, как изгнанные князь с княгиней плыли по Оке и некий боярин восхоте княгиню, разожжен от красы лица ее. И княгиня, поняв это, наклонилась и зачерпнула воды с той и другой стороны лодьи. Данил повел головой и рукою остановил сунувшуюся было прислугу:
– Не мешай!
Хотелось так же вот, невидимо, дослушать рассказ до конца.
Вдруг стало тихо. Это Неонила остановила бесконечное вращение веретена и, уронив руки на колени, вперила взгляд прямо перед собою, лишь губы беззвучно шевелились, что-то произнося, не слышное никому.
– «Испей!» – говорила княгиня Феврония боярину. – «А теперь с этой стороны. Откуда слаще?» – Разом вздохнули Нюшка с Машей, сенные девки Дунины. Маша прижмурилась и повела головой, отгоняя видение: красивый всадник, ездец, на чалом жеребце, что снова приснился давеча перед утром. Сама Окулина Никитьевна, сенная боярыня, преисполнясь тихим восторгом, читала все истовей и проникновеннее, медленно складывая слова, простые и прекрасные, как прозрачные индийские камни.
– «Уже изнемогаю!» – звал князь. – «Потерпи!» – уговаривала его Феврония, спеша дошить воздух, и уже когда пришли от Петра в третий раз, передав его слова: «Уже хочу умереть и не жду больше», – сказала: «Иду!» Вколола иглу в недоконченную работу и умерла вместе с ним.
Окулина дочла и медленно откинулась. Маша вдруг заревела навсхлип, зажимая лицо руками, и княгиня неожиданно добрым движением привлекла к себе ее
– Полно, ластушка, приедет твой ездец, уж коли любит, так приедет!
Вошел князь. Овдотья, бросив девушку, что перестала рыдать, встала и пошла ему навстречу. Улыбаясь, Данил оглядел горницу. В стоянцах светло горели желтые ярого воску свечи. Девки вскочили, боярыни склонили головы. Данил махнул им рукой – сидеть. Улыбаясь Дуне, погладил тепло-гладкую изразцовую печь. Поглядел на воздух в больших пялах, что шила Овдотья. Пошутил:
– Иглу-то не забыла воткнуть?
– А ты и подслушивал, какой! Голоден, конечно!
– Как зверь!
– Счас накажу!
Проходя мимо него, нарочно коснулась плечом, погладила по руке, оттого стало еще теплее. Скоро Данил, переменивший платье и сапоги, омывший руки под медным рукомоем, сидел за столом и ел тройную уху, а Овдотья глядела, как голодно ходят у него скулы, как поблескивают глаза. Привставая, сама подливала того и другого. По случаю начала поста уха была рыбная. От меда Данил отрекся, помотав головой:
– Квасу! Меду счас на поварне выпил. Доспевает. Добрый будет мед. Ты-то ела? Поешь со мной!
– Я вот чего возьму: грибов, – отмолвила Овдотья, – и соленого чесноку.
– Опять на соленое потянуло? – спросил Данил весело. Овдотья залилась алым румянцем, поглядела из-под ресниц, отрицательно покачала головой. Данил, отвалясь, шелушил чесночину.
– Добрый чеснок! Нынче не загниет, сказал я им: он прохладу любит, лучше лежит!
– Ты у меня хозяин! – ласково-лукаво отозвалась Овдотья.
– А что?
– А кто лонись осетров загубил?
– Коптильню нужно нову!
– Ну дак и не докоптили-то, по твоему же слову делали, как быстрей! Испортили никак о двести пудов!
– Все одно не пропала!
– Не пропала, а уж купцам не пошла, скормить пришлось.
Сытый Данил только рукой отмахнул. Будет поминать теперь до весны! Работники ели – нахваливали! Спросил про сына:
– Спит?
– Спит уже. Тихо так спит, наигрался. Тебя боярин прошал какой-то.
– Что ж не сказала враз?
– А хоть поел в спокое!
– Ну, и пожар случись, тоже впереди кормить станешь?
– Сыт?!
– Боле некуда! Что ж, зови боярина-то!
– Я посижу?
– Смотря с каким делом он ко мне!
Боярин, наклонясь в дверях, пролез в горницу, и тотчас по его лицу в тенях и отблесках заколебавшихся свечей стало ясно, что вести были недобрые. И когда боярин, косясь на княгиню, начал сказывать, Данил махнул рукой Овдотье:
– Выдь, про смерть не тебе слушать!
Зло совершилось в Курском княжении, но касалось всех, потому что могло откликнуться не тем, то другим. И сразу как-то словно даже холодом повеяло по Кремнику от того места, где стоял ордынский двор и сидел баскак московский. Правда, Данил ладил с баскаком неплохо. Татары подторговывали, и торговля эта – так уж он сумел устроить – шла тоже через князя и была не безвыгодна Данилу. Теперь же, с переменами в Орде и нелюбием между Ногаем и Телебугой, приходилось держать ухо востро.
В Курской земле произошло вот что. Баскачество в Курске держал бесермен Ахмат, откупивший у татар сбор даней. (Слава Богу, у них здесь с Александровых времен дани собирали сами и уже сами передавали баскаку!) Ахмат, кроме того, что немилосердно обирал княжество, устроил две своих слободы в отчине Олега, князя Рыльского и Воргольского. Ахматовы слобожане не платили мыта, ни выхода ордынского, и потому слободы скоро наполнились народом, а села близ Курска и Воргола опустели. Сверх того, слобожане, поощряемые Ахматом, сами грабили окрестных крестьян.