Мнимые величины
Шрифт:
Он все время проводил за ширмой, в полутьме, лежа на кровати. Он не погружался в себя, потому что внутри него (он знал это) было только темное, но он убегал от этого темного, начав создавать себе несуществующую иную жизнь. Он приучил себя к тому, что он называл «воображать», и это «воображать» он очень полюбил. Ему становилось легче, когда он уходил из действительного мира в мир его фантазии: в этом мире все подчинялось его желанию, образы слагались по его воле, и события складывались послушно.
Лежа на своей кровати, он создавал целые истории, фантастические и неправдоподобные, которые он заполнял мелкими подробностями, тешившими его.
Точно так же он любил воображать, будто он с Евлалией Григорьевной попадает за границу. Толпы репортеров и интервьюеров, беседы с министрами и президентами. Он становится во главе «Международного комитета по борьбе с коммунизмом», и весь мир с надеждой начинает смотреть на него. Он пытался даже подсчитать бюджет этого комитета и обдумывал, где лучше созвать международную антикоммунистическую конференцию: в Женеве или в Париже?
Он полюбил полутьму своего уголка, отгороженного ширмой, и полюбил тот воображаемый мир, который он создавал там. Иногда ему бывало даже досадно, когда в середине его мечтаний, когда Никитин уже бледнел перед ним и готов был назвать ему «точную цифру расстрелянных», Евлалия Григорьевна звала его обедать или пить чай. Он выходил, наскоро съедал то, что ему давали, и поскорее возвращался в свой призрачный мир. «Ну-с, гражданин Никитин, — говорил он, потирая руки, — а теперь скажите-ка вы мне…»
Глава XV
Двадцать третьего ноября Григорий Михайлович получил повестку: ему предлагалось немедленно явиться на улицу Розы Люксембург, № 5, в комнату № 27, к товарищу Воронченко. Григорий Михайлович сперва было не понял, но вдруг вспомнил: улица Розы Люксембург, № 5 — это НКВД. Повестка — вызов в НКВД.
И его и Евлалию Григорьевну повестка испугала чрезвычайно, хотя оба (почему?) сразу же начали стараться скрыть один от другого свой испуг. Евлалия Григорьевна даже нашла в себе силы сказать с довольно небрежным видом:
— Это, вероятно, надо что-нибудь оформить… Может быть, подписать надо что-нибудь… Не арест же это!
— А может быть, — нелепо догадался Григорий Михайлович, — может быть, это они хотят возвратить мне мои вещи, которые там остались? Кружка, полотенце и… и…
— Очень может быть! — совершенно убежденно согласилась
— Да… Да! — послушно согласился Григорий Михайлович. — Да, еще не поздно!
Он стал суетливо одеваться, то хватаясь за галстук, то начиная чистить ботинки, то проверяя, есть ли носовой платок… Надел пальто, осмотрелся и пошел к двери.
— Ну, я иду… Иду!
— Ни пуха ни пера! — весело пожелала ему вслед Евлалия Григорьевна, чувствуя, как у нее замирает сердце.
Он вышел за дверь, затворил ее за собою и хотел идти дальше по коридору, но остановился и заколебался. Нерешительно надавил на ручку замка и вернулся в комнату.
— Я… Я…
— Что?
Он стоял молча, стараясь поймать то, ради чего он вернулся, но какое-то колебание или смущение мешало ему. Он посмотрел на дочь, замигал глазами и всхлипнул.
— Я… Прощай, Лала! И сделал к ней шаг.
— Ну, что за глупости! Что за глупости! — подбежала к нему Евлалия Григорьевна, изо всех сил стараясь быть совсем бодрой и даже веселой. — Какое такое может быть «прощай»? Ведь все это пустяки какие-нибудь!
— Да… Пустяки… — вяло согласился Григорий Михайлович и жалостливо посмотрел на дочь. — Я ведь это только так… Я… Дай, я поцелую тебя! — с нерешительным порывом добавил он.
Евлалия Григорьевна, безо всякого усилия, очень доверчиво, протянула ему свое лицо. Но когда он прикоснулся губами к ее щеке, она сразу дернулась, не удержалась и нервным, брезгливым рывком чуть откинулась назад. Возможно, что если бы она замедлила хотя на полсекунды, она справилась бы с собой, не отдернулась бы и не показала того, что охватило ее при прикосновении губ «сексота». Но ощущение охватило ее так сильно и так сразу, что она не успела спрятать его. Брезгливость и отвращение от прикоснувшихся к ней губ почувствовались, как оскорбление. Она даже подняла было руку, чтобы вытереть со щеки след этого поцелуя, но как раз опомнилась и на полдороге задержала руку. И тут же испугалась: «Что я наделала?»
Очень трудно понять, почему и как Григорий Михайлович сразу же увидел все. Мало того, он увидел все как бы через увеличительное стекло: не только четко и ясно, но — преувеличенно.
Сначала он на секунду застыл, приковываясь к выражению глаз и лица дочери, без ошибки понимая, что говорит это лицо и что говорят эти глаза. Потом он махнул обеими руками, неслышно застонал, повернулся от нее и очень быстро вышел в коридор. Он шел, но было похоже, будто он бежал. «Нет, нет, нет! Не может быть! Она знает? Не может быть! Не может быть!» Не видя ничего и не сознавая ничего, он только по привычке повернул к выходной двери, только по привычке отворил ее и стал спускаться с лестницы. «Не может быть! Не может быть!» — что есть силы уверял он себя, но когда вышел на улицу, то твердо и непоколебимо видел: «Она знает».
Он шел по улице, не понимая, что он идет, и с трудом ловил обрывки недававшихся мыслей. Его охватила безнадежность, сознание того, что теперь «все пропало» и что теперь «уж ничего не может быть». Вместо улицы, домов и неба перед глазами было что-то бесформенное, и он не всматривался в это бесформенное. Совершенно безучастно, не понимая, зачем он это делает, он перешел на другую сторону, прошел с полквартала и опять возвратился на ту сторону, по которой до того шел. «Она знает! Она знает! — твердил он, сознавая, что теперь он никуда не уйдет от этого „она знает“.