Мое поколение
Шрифт:
— Нет… Ничего…
Ей показалось, что и Рябинин смотрит на нее, как Шульга.
А в школе уже надвигались выпускные вечера, и небритые семигруппники сдавали последние зачеты.
Запоздалая нежность к школе росла у них по мере того, как число несданных зачетов уменьшалось. Размякшие, они ходили по школе, как уезжающие бродят по комнатам опустевшего дома, где сняты со стен картины и фотографии, сдвинута мебель и уложены чемоданы.
И, как отъезжающие, они уже ощущали пространство и дорогу.
Они
— Ты куда?
— А ты?
Ковбыш мечтал о море. Ему рассказывал кто-то о Новороссийске, о городе, который качается на воде, как лодка. Ковбыш завидовал выпускникам и проклинал школу.
А Алеша, мечтавший о будущности государственного деятеля, пришел, наконец, на «лимонадный завод» и, кусая губы, сказал хозяину:
— Ну ладно, давай бутылки мыть!
И хозяин долго смеялся, под пикейной рубашкой-апаш колыхался круглый животик.
А Лева Канторович, которого бабушка хотела видеть знаменитым адвокатом, поступил кассиром в бакалейный и москательный магазин своего дяди.
Колтунов пришел туда покупать краски и беседовал с Канторовичем.
— Я думаю о вечности, — говорил другу Лева, принимая у покупателей деньги. — Вы платите за подсолнечное масло? Тогда правильно. Я думаю о вечности, Арсений, вот почему я мирюсь. Это жалко, правда, — кассир в бакалее? Да? Но что мы знаем о вечности? Получите чек, гражданка. Что мы знаем? Я мыслю, я чувствую, я трепещу перед закрытым занавесом и пытаюсь приподнять его, — и что мне тогда бакалея? Может быть, так надо, чтобы я был в бакалее? А ты? Останешься в городе?
— Зачем? — пожимал плечами Колтунов. — Я еду.
— Едешь? А, да! Это хорошо. Едешь? Да. Хорошо это. Здесь бывают часы, когда мало покупателей, я могу читать тогда. Вот у меня «могучая кучка», — он нежно погладил рукою стопку книг. — А когда я читаю, кто равен мне в этом мире? Бакалея! Ха! Я даже могу писать здесь. У меня есть кое-какие мыслишки, но это потом, как-нибудь. Мы поговорим еще. Да, ты едешь… Куда собственно?
— В д-д-деревню…
— В деревню? Что?
— Я б-буду учителем. Это надо сейчас. Ш-шкрабом…
— Шкрабом?.. Школьным работником, значит?.. Это нехорошее слово: шкраб. У этого слова клешни… Говорят, они голодают, деревенские шкрабы? А?
— Наверно… Н-но это неважно…
— Ну да! Конечно. Впрочем, ты все равно сбежишь оттуда через месяц… Там не топят школы зимой. Что ж, ты не мог остаться здесь? Я тебя устрою.
— Спасибо… Я хочу в деревню. Я жил в ней все детство. Мой отец там умер. Он был земский врач.
— Да? Ну, прощай… На выпускном вечере будешь? Я провожу тебя до дверей. Не зацепись за этот бочонок. Масло. Какая погода хорошая!
— Июнь…
— Да… Что я еще хотел сказать тебе? Да…
Колтунов рассеянно посмотрел на Канторовича и ответил, протирая очки:
— Н-не думаю…
Пух с тополей летит по городу.
Утром за чаем мать робко спросила Руву:
— Ну, Рува, ну, что же это будет, ну?
Воробейчик сердито отодвинул чашку с голубыми китайцами и встал.
— Я знаю? — пожал он плечами.
Разговор этот был ему неприятен. Он начал искать кепку.
— Ты перешел в седьмую группу, Рува… — говорила мать умоляюще. — Ты уже большой, ты уже не маленький. Что же будет? Пойди к отцу или брату Соломону, надо же. Или, хочешь, я тебя в фотографию устрою? Это хорошее, выгодное дело. Сейчас все хотят иметь портреты.
— Мама!
— Или нет? Ну, хорошо, реши сам. Но когда же?
Воробейчик нашел кепку: она валялась за сундуком.
— Фотография! — мрачно усмехнулся он. — Ах, мама, если бы вы знали, что у меня на душе!
Он открыл дверь. Пух метался над городом. Одна пушинка села на Рувкину кепку, другая, покрутившись по комнате, обессиленно упала на пыльный пол.
— Здесь не вырастет тополь, — покачал головой Рувка, — никогда! — Он растер пушинку ногою и вышел на улицу.
Мороженщик стоит на перекрестке. Баба над корзиной семечек — как наседка. Мальчик с коробочкой липких ирисок. В деревянной будке продают черный квас. Как изобильна жизнь!
— Есть вафли с именем вашей невесты, молодой человек, — небрежно говорил Рувке мороженщик. — Прикажете наложить?
Рувка растерянно смотрит на косую бороду мороженщика.
— Вы были бутафором в театре, — говорит Рувка, — я вас знаю. Вы брали у нас подсвечники, шандалы для пьесы «Миреле Эфрос».
— Какие теперь театры!
— Вы взялись за мороженое? Почему?
— Жара…
У Воробейчика нет невесты. У мороженщика нет вафли с именем «Рува».
— Это очень редкое имя, — извиняется мороженщик. — Я положу вам вафлю с именем вашего лучшего друга.
Воробейчик разводит руками…
— У меня нет друзей…
Сонный мальчик с ирисами прислонился к забору. Жара такая, что ирисы вот-вот потекут грязной и тощей струйкой.
— Теперь нет таких великих артистов, — зевает мороженщик. — Вам еще одну порцию? Или вот Мамонт Дальский…
— Вы работали с ним?
— Молодой человек! Я единственный из бутафоров, которого Мамонт Дальский не бил!
Какая скука! Рувка съедает третью порцию и не знает, что ему делать дальше.
— А, Юлий Цезарь из Конотопа! — раздается сзади. — Вот кого мне привелось увидеть на прощанье.