Мое время
Шрифт:
На месте: теснит спрямляющий корсет парты, сколоченной не по росту; соседствующий локоть в настороженной судороге удерживания территории, крышка парты поколениями поделена пополам, граница врезана ножом, если соседка забудется, напоминание следует тут же: перо дипломатически опускается в чернильницу и борозда густо пропитывается фиолетовой кровью,
при этом под партой идет игра в общие бумажные куклы, в крестики-нолики.
В тетради: неукоснительно соблюдается бережливость, - на одной странице не вошел квадрат, часть его переносишь на следующую;
Мышление наше - сплющенная карта полушарий - легко приспосабливается к линейности, параграфности, учрежденному обрезанию кругозора,..
– лучше не знать, чего не додали.
Нашу угловатость смягчают особенные ватные имена начальных учительниц: Анна-Иванна, Мари-Ванна,.. или атласное - Юлия Устиновна, - на нее обрушивается наша обалдевшая было влюбленность...
(это в средних классах окрысятся на нас "Мария Хрысамповна", "Нина Борисовна"...)
Ощущения не проходят даром. Из них вырастает чувство узды, преодоление страха, оловянная стойкость...
"Школа" - это фигура вечности, как далеко ни смотри назад, хоть до Шумера.
А впереди маячит нескончаемость четвертей, полугодий, средних классов...
В них мы обомнемся, оботремся, обломаемся, войдем во вкус, в вольность, собой прочувствуем рамки и научимся из них выходить, обходить сложно-подчинённые отношения и выставлять навстречу всякой опасности, как щит, свои глаза, подернутые нагловатой пленкой невинности.
Школы смешают. Это окажется нам вполне ко времени. Брожение нашего "отрочества-на-исходе" не станут более сдерживать крепостные стены школ, "любовный напиток" будет пениться в классах, коридорах, на лестницах.
Нас охватит страсть к движению, к деятельности с мальчишеским пряным привкусом: не гимнастика-волейбол, но баскетбол, стрельба, конный спорт; не шитье-выши-вание, но строгание, выпиливание, вырезывание, дурманящий запах древесных опилок, хрупкое витие стружки, - огрубленно-нежная возможность совместного бытия.
На такую почву в наше поколение упадет пятьдесят шестой год. Хрущевское "закрытое письмо".
Разумеется, до нас доходят только слухи, обрывки.
Обескураженность висит в воздухе.
Мы кидаемся искать материалы, читать Ленина, требовать ответа (почему-то не у родителей, - видимо, мы уже объяты общественной жизнью) сначала у любимых учителей, мирно.
Но нет еще установки объяснять нам.
Да и сколько нас?
– мы с Женькой и еще пятеро "сорви-голов", "телогреечный" отряд мальчишествующих по стрельбищам девчонок.
Потом мы дотошно пытаем всех подряд учителей, завуча, директора, еще какие-то отставные полковники появились в опекунах. Мы загоняем их в угол, уличаем в фальши, входим в раж; мы предлагаем заодно новые школьные программы, включающие музыку и труд, рвемся немедленно перестраивать брошенный сарай во дворе школы под мастерские; все мешаем в кучу: прожекты, просветы, отголоски
Мы являем собой момент сорвавшейся пробки.
Продукт забродил, того и гляди бутыль разорвет, пробка летит в потолок, хлопнуло на славу, освобождение, смех, кто-то со стула свалился, скатерть зацепил, осколки, пена, горькие брызги порченного вина...
По совпадению это произошло, или по тонкому слуху?..
В чем-то школа еще не поспевала, но с нами поторопилась.
Дальше все свершается в мгновение одного дня.
На большой перемене мы вызваны в комитет комсомола, - вяло, недоуменно наши товарищи лишают нас комсомольских чинов.
После уроков (уже меньшим числом - три) мы отправлены в Горком комсомола, там с нами просто:
– Сегодня вы оскорбили учителей, завтра пойдете воровать, послезавтра - убивать!
Он, конечно, соскочил на визг. Мы положили билеты. А что тут ответишь?..
Вечером на педсовете я стою... теперь уже меня загнали в угол, уже не спрашивают, но летят в меня каменья слов. Втекает сбоку:
– Вы посмотрите, - волчонок, истинно, волчонок.
Меня исключают из школы "без права поступления".
Погорячились.
Но мне уже все равно, - перед тем я выкурила пачку "Бе-ломора", успеваю только до дома добраться.
Со мной отхаживаются и "не ругают"
Года через два я сообразила, что дома была как бы неадекватная реакция. Спросила маму.
– Мы же понимали, в чем дело, пытались уберечь вас, но вы слышать не хотели...
К тому времени директора школы сняли, школу переформировали, оказывается, это было событие в городе. Я навестила одного из любимых учителей, он был тяжело болен.
– Мне стыдно, что я тогда не захотел понять вас, отмахнулся. Потом уж я думал, что многое вы уловили скорее и острее нас, взрослых...
Меня, конечно, тогда же приняли в другую школу на задворках города, "без права" опустили, не в колонию же в самом деле...
Там я сидела "пай-девочкой-отличницей". Делать-то было нечего: на переменах читала, ни с кем не водилась, вовсе не потому, что была пришиблена, но "презирала", - им, моим новым соклассникам, велели меня перевоспитывать, на переменах они становились вокруг моей парты и "кромешно" пели хором, - может быть, так было принято у них?..
Тут очень кстати открылась экспериментальная школа-одиннадцатилетка. Я пришла прямо к директору, - такая, мол, сякая, но возьмите. Он взял.
И надо же!
– все оказалось так, как мы измышляли в своих "переворотах". Перед нами легли два рельса на обкатку: день - учеба, день работа, - катись - не хочу!
Еще как хочу! Токарем в паровозное депо.
Стою не шесть положенных, а восемь, даже девять часов (есть стесняюсь в перерыве); иду во вторую и в третью смены; пропадаю там все каникулы (ухитряюсь еще попасть в станок).