Мое время
Шрифт:
И ведь до чего аудиторию чувствует, доводит, кажется, до крайней точки, - бабы вот-вот зайдутся воем, выждут только, как он оборвет свою последнюю самую верхнюю ноту, - он ее тянет неправдоподобно долго, сейчас дыхание замрет! но он ее тянет, и ты в какой-то уже судороге, не знаешь, как быть, не замечаешь, как он опускает, не отпуская совсем, но уже рассыпает мелким смехом-переплясом под каблуки, в горле щекочет от не пролившихся слез, а он, не переводя дыхания, наддает, наддает...
Деньги сыплются ему на колени, на гусли, одна тетка за пазуху ему сует бумажки, видать, крупные, сохраннее,
Тут же мужики ведут его в забегаловку. Цыгане отступили незаметно, ясно, - надо человеку побыть среди других, о себе рассказать.
И мы пристроились.
Он когда-то был кузнецом. А пел всегда. Девки сохли, бабы бросали своих мужиков, он никому не отказывал. Мужики его раз побили, другой, уговорили уйти из села, так ведь и в другом - то же. Ну как-то забили чуть не до смерти и глаза выкололи. Цыгане подобрали. Он и остался в таборе, "а чего людей в грех вводить!"
Летом они к северу уходят до Вологды, до Архангельска, под зиму возвращаются к тёплым морям.
– Так и таскаешься туда-сюда с этими чумазыми? Без кола, без двора, без цели всякой? Эх! С таким голосом! Да тебе на театре петь. Не старый еще. А поешь, и вовсе добрый молодец, красавец ведь. Или с цыганками баловать проще?
– Э, люди добрые, проще - не проще, я и сам простой. Для театра не гожусь, - бывал, знаю. Там сценарий, дисциплина. А здесь я сам комедию с трагедией плету и всякий раз новую. По дому не горюю. Голосу крылья в придачу положены. Вот по делу кузнечному руки тоскуют, это верно. А без цели, говорите, как же без цели?
– сколько людей со мной вместе смеется и плачет. Я брожу туда-сюда, словно ниткой сшиваю всех в единый узор, - ведь беды и радости у людей одни, нужно только аукнуть, они эхом откликнутся.
Сейчас мы лежим на тахте, и дугой над нами стоит раздражение, боязно разговор начинать. "Как же без цели?"
Каждый из нас держит при себе свою использованную на сегодня мишень, показывать стыдно, - прострелена она не по центру, и как ни крути, получается дырка.
Колькина невеста красивая. Пришла нас навестить. Мы еще познакомиться толком не успели. Я как раз выхожу из ванной, помытая, постиранная, едва держусь на ногах, - надо срочно пробовать добираться в Москву.
Она обращает ко мне как бы солидарное лицо, - мы теперь все-таки две женщины в "стае" мужчин. Она смотрит на меня красивыми оксаньими глазами, собольи воротники бровей ее как бы готовы принять меня, обнять, успокоить, мягкая грудная речь воркует, баюкает...
И вот я вся в фокусе ее взгляда, который мне говорит: "грязная бродяжка!.."
что-нибудь такое: "да как ты смеешь!.."
и я оказываюсь в своем детскисадном дачном детстве, - нам просматривают головы; мы не понимаем, чего они там ищут, больно щелкая ногтями, зацепляя отдельные волоски; боль и слезы откуда-то изнутри переносицы вызывают непонятный стыд; одних ставят к стене, другим позволяют сесть на стульчики; воздух наэлектризован позорным словом "вши"; мы не смеем спросить друг у друга, что это такое, но с ужасом смотрим на тех, кто у стенки, или с ужасом трогаем свои оболваненные макушки и долго еще зябнем от жалящего холода стригущей машинки...
Но самое ужасное, - её
Я пытаюсь втиснуться уже в четвертый поезд на Москву, - едут с юга, едут студенты, всегда едут бабки с ведрами и корзинами.
Я - в кадре: гражданская война, беженцы... впрочем, не обязательно, и солдаты, и спекулянты, и просто люди, и беспризорники...
Толпа втащила меня, наконец, даже дала осесть на багажной полке. Уже в бреду слышу рядом тошнотворный запах табака, чеснока, перегара, мужицкого пота и похоти, ручищи лезут мне под подол, мне все безразлично, бьет озноб, зубы чакают...
– Мать-перемать, так она ж больная.
– А чево к ей полез?
– Так, блядь, на полке и места поболе, на тюках чо ли здесь с тобой?
– От, окаянный. А ету надо высадить. Зарaзит.
Ломит глазницы, слезы сочатся, чудится, глаза мои вытекают, и сводит горло от обиды беспомощной, если вовремя не прервешь ноту, надо тянуть, тянуть...
Потому что уже страшно, а вдруг оборвется?..
Потому что надо вспомнить, мучительно надо что-то такое вспомнить...
Как он там на острие иглы держал?
... "ах, судьба моя, окаянная-а-а-а-а...
... а-а-а-а-...
... отчаянная, покаянная, покалеченная, коленчатая,
шалая, удалая, потешная, на чужом замешанная, ..."
Это он уже потом сыпал...
Потом, когда был уже совсем пьян и совсем некрасив, и лубочный его рассказ истратил притчи и присказки, он рыдал:
... "как люди со мной поступили!"...
... "для крика особенного голоса не требуется!"...
Обрывки одни ...
Тут его цыгане и увели, цыгане ведь очень рациональный народ, представление кончилось...
Но что же было внутри? в том бездонном "а-а-а",
надо вспомнить, вспомнить...
Нашел меня потом на полке проводник и сдал в привокзальную больницу. Ногу не отрезали, конечно, но гангреной попугали и дня два продержали.
Нас в палате восемнадцать. Кто мы?
В одинаковых длинных рубахах, стоящих колом: побирушки, бродяжки, командировочные, из разных деревень и городов?
Чистенькие, на застиранных простынях, утешно пахнущих хлоркой. Койки почти вплотную, сидим, свесив ножки, и трескаем лапшу с молоком. Никаких социальных различий. Имена наши - просто клички. Мы знаем уже все наши истории, но они не содержат никакой личной значимости, так, кинохроники, каждый сам на время перестал переживать свое. Прямо какой-то "прием-ный пункт чистилища, номер...", всеобщая благодать,
"перерыв на обед"...
Позже мы распределимся по своим адовым кругам.
Меня всегда завораживали приключенческие романы, не столько приключениями, но возможностью "потерять все",
потом, правда, окажется, что никуда мои документы и пожитки не делись, но сейчас я счастлива в просветленной своей безликости,
потому что в романах же этих дырки благополучно затягиваются, пустот не бывает, потом вспомнишь, - они были заполнены просто другими, может быть, не твоими событиями, ты просто занял чужое место и прожил чужой кусок времени, или потеснил, потоптал кого-то, тебя и выщелкнули, но это ничего,