Мои печальные победы
Шрифт:
Такими гиперболами, модными разве что в первые годы революции— вспомним хотя бы «150 000 000» Маяковского, — в 30-е годы не распоряжался никто. И даже звуковой символ любой тогдашней стройки — гудок, заводской ли, паровозный, воспринимается поэтом как нечто мифологическое, былинное, как трубный глас, не просто призывающий идти на работу, но утверждающий вершину тысячелетней истории страны:
Гудок за власть ночных трудов СадкоА средняя по русским меркам Воронежская область в мандельштамовской «системе укрупнения» жизни становится чуть ли не материком, расположенным в центре мира:
Эта область в темноводье, Хляби хлеба, гроз ведро Не дворянское угодье — Океанское ядро. Я люблю ее рисунок — Он на Африку похож…Но не только «рисунок» Воронежской области полюбил в те годы опальный, ссыльный поэт.
Известный литературовед Михаил Гаспаров, вместе с которым я поступал на филфак МГУ еще в сталинское время (1952 г.), опубликовал в 1996 году работу: «О. Мандельштам. Гражданская лирика 1937 года». В ней мой однокашник, кстати, человек весьма либеральных взглядов, добросовестно изучил «сталинские» стихи поэта, написанные с 1935 по 1937 год, буквально «осязая» движение его мысли, и сделал честный вывод, что «ни приспособленчества, ни насилия над собой в этом движении нет».
Да, в стихотворении 1933 года, когда голод, как следствие принудительной коллективизации, опустошал черноземные области страны, Мандельштам писал:
Природа своего не узнает лица, И тени страшные Украины, Кубани…В то же время или даже раньше Шолохов шлет в Кремль Сталину страшные письма о гибели крестьян, и Сталин вынужден принимать меры, распоряжаться, чтобы в голодающие села и станицы было отправлено из государственных запасов зерно.
Но через два года, в июле 1935-го, Мандельштам уже пишет в письме отцу:
«…Вместе с группой делегатов и редактором областной газеты я ездил за 12 часов в совхоз на открытие деревенского театра. Предстоит еще поездка в большой колхоз…» Совсем иные чувства, иные картины.
О вышеупомянутой поездке так рассказывает в письме от 31.7.1935 г. знакомый поэта С. Б. Рудаков: «Осип был весел. Там было так… Осип пленил партийное руководство и имел лошадей и автомобиль и разъезжал по округе верст за 60—100… Знакомиться с делом… А фактически это может быть материал для новых «Черноземов» (стихотворение, написанное в апреле 1935 г. — Ст. К.). Говорит: «Это комбинация колхозов и совхоза, единый район (Воробьевский) — целый Техас… Люди слабые, а дело делают большое — настоящее искусство, как мое со стихами. Там все так работают". О яслях рассказывает, о колхозниках… Факт тот, что он… видел колхоз и его воспринял… как ребенок, мечтает поехать еще туда». (Ежегодник рукописного отдела Пушкинского дома на 1993 год. СПб., 1997, с. 78, 79).
Когда в советской деревне разрушение жизни сменилось созиданием, изменилось и отношение поэта к Сталину. Михаил Гаспаров честно и точно комментирует смысл знаменитой мандельштамовской «Оды» 1937 года, сравнивая ее с памфлетом «Мы живем, под собою не чуя страны…», написанным четырьмя годами ранее:
«В середине «Оды»… соприкасаются прошлое и будущее — в словах «Он свесился
Жизнь, преодолевшая страшные раны коллективизации, налаживалась на глазах.
Уже в 1931 году ЦИК СССР начал возвращать избирательные права «лишенцам» — сократив их число до двух с небольшим миллионов человек (2,5 % от численности взрослого населения). А летом 1936 года все они были восстановлены в политических правах, так же, как и 768 тысяч человек, репрессированных по закону от 7 августа 1932 года, известному как «закон о трех колосках».
30 декабря 1935 года «Известия» опубликовали постановление правительства «О приеме в высшие учебные заведения и техникумы», отменявшее все ограничения, связанные с социальным происхождением лиц, желающих получить образование.
А 21 апреля 1936 года власть отменила свои предыдущие постановления, ущемляющие казачество, восстановила казачьи части, с их традиционной формой, с правом на воинскую службу. В том же году было разрешено свободное проживание по всей стране многих тысяч людей, высланных из Ленинграда в связи с убийством Кирова, осенью 1936 года страна рассталась с карточной системой. С 1 октября была узаконена свободная продажа мяса, масла, рыбы, сахара, овощей. Страна готовилась принимать Сталинскую конституцию, в которой предполагалось нечто неслыханное: «… избирательные списки на выборах будет выставлять не только коммунистическая партия, но и всевозможные общественные беспартийные организации… Всеобщие, равные, прямые и тайные выборы в СССР будут хлыстом в руках населения против плохо работающих органов власти» (из интервью И. Сталина американскому журналисту Рою Уилсону от 1 марта 1936 г.).
(К сожалению, из-за мощнейшего сопротивления партийной бюрократии на местах эти планы Сталину осуществить не удалось.)
Все, к чему в это время прикасался поэт, вырастало как на дрожжах, обретало титанические объемы, входило всей громадой в историю:
«Я, сжимаясь, гордился пространством за то, что росло на дрожжах», «На Тоболе кричат. Обь стоит на плоту. И речная верста поднялась в высоту», «Ты наслаждаешься величием равнин», «И плывет углами неба восхитительная мощь», «К ноге моей привязан сосновый, синий бор», «Дрожжи мира дорогие: звуки, слезы и труды», «В роскошной бедности, в могучей нищете» и т. д.
Изгнание и нищета не властны над жизнью духа, если речь идет об эпическом зрении, которым поэт видит «горловой Урал», «плечистое Поволжье». В это же время кинематографический эпос социализма — «Чапаев» становится любимым фильмом Иосифа Мандельштама и Иосифа Сталина.
Поэт счастлив во время грандиозных сталинских демонстраций созерцать в XX веке на Красной площади картины величия, присущие легендарным временам Богов и Героев:
Я сердцем виноват — я сердцевины часть До бесконечности расширенного часа. Час, насыщающий бесчисленных друзей, Час грозных площадей с счастливыми глазами…. Я обведу еще глазами площадь всей, Всей этой площади с ее знамен лесами.