Мои показания
Шрифт:
Прекрасно помню очень холодный январь 1924 года, когда мы с мамой отправились поездом из Одессы в Москву. В Киеве была пересадка, потому что мост со времен гражданской войны еще не был восстановлен, мы пересели на сани, переехали по замерзшему Днепру и продолжали путь уже в другом поезде.
В Москве нас встретил отец, и на извозчике мы доехали до Старой площади. Мы поселились рядом со зданием ЦК партии, в бывшей гостинице «Боярский двор». Вдоль Китайгородской стены я катался на лыжах, съезжая прямо к Варварке. Помню хорошо и день похорон Ленина, прошел с отцом мимо гроба в Колонном зале, а затем и по Красной тощади...
Меня
Если взять первую половину века, полагаю, что гениальными шахматистами нужно назвать Ласкера, Капабланку и Алехина, во второй же половине я к таким отнес бы Фишера, Карпова и Каспарова.
Почему я на юридический пошел ? По рекомендации Крыленко. Сначала я поступал на исторический факультет университета, даже один экзамен сдал, но Крыленко вызвал меня к себе и спросил: «Почему именно исторический? При вашем логическом мышлении и полемических способностях юридический вам очень подошел бы». Вот так всё и получилось. Было это в 1934 году. Тогда ведь при поступлении не играло никакой роли ~ еврей не еврей. Это только после войны начались серьезные проблемы, антисемитизм и всё такое. Жалею ли, что на исторический не пошел? Да нет, всё получилось, по-моему, неплохо...
А вообще знал я Крыленко еще с детских лет. Я бьиг совсем мальчиком, когда меня привели к нему и мы сыграли несколько партий. Он играл где-то в силу второго разряда. Потом я общался с ним часто по шахматным делам. Когда Крыленко объявит «врагом народа», я не верил, но, конечно, ничего показывать было нельзя. Я и Вышинскому сначала верил, только потом уже стал понемногу разувериваться...
Я сотрудничал в газете «64», главным редактором которой был Крыленко. Шел 1938 год, он уже был в опале, отстранен от работы, ехать к нему боялись. Выбор пал на меня. Выгляд&л Николай Васильевич очень подавленно, на столе в кабинете лежал том из полного собрания сочинений Ленина и блокнот, в который он делал какие-то выписки. Крыленко, не читая, подписал полосы газеты. Сказал ему еще: «Может быть, получите новое назначение, Николай Васильевич, останетесь в шахматах». Он только горько улыбнулся. Участь его была фактически решена после речи Багирова — помощника Берии — на первой сессии Верховного Совета СССР в начале 1938 года. Багиров говори!, что такие наркомы, то ли шахматисты, то ли альпинисты (альпинизм был другой страстью Крыленко), никому не нужны. Разгромная речь эта была, конечно, инспирирована свыше, и все поняли, что дни Крыленко сочтены...
Я стал полковником юстиции в 37 лет. Тяжелое быю время, но меня лично никто не притеснял, я не был репрессирован. Я был прокурором в бедственном отделе общего надзора, много ездил по стране, по округам, с генералами встречался, известными тогда людьми. Законы, конечно, суровые были, но для армии в то время необходимые. Сейчас ведь в армии что? Полный бардак...
Нет, я никогда не занимался политическими процессами. Никогда. Просил ли высшую меру и длительные сроки?
Мы путешествовали с ним назад по реке Времени, и он ловко маневрировал по ней, обходя коряги, отмели, остовы разрушенных кораблей, опасные течения, которые могли бы отнести его в бурные водовороты истории страны. Когда он говорил об этой стране, где прожил всю свою жизнь, он напоминал старого Фирса, которого спрашивают, какое несчастье он имеет в виду, о чем он говорит, — и выясняется, что речь идет об освобождении крестьян в 1861 году...
«С Ботвинником отношения были дружеские, знали друг друга еще с 30-х годов, но быт на «вы» и называли друг друга по имени-отчеству. Был он человек нелегкий и со странностями, это точно. Да, действительно мог спросить в разговоре: «Какое сегодня число — 28 октября 1958 года? До 28 октября 1960 года мы с вами не разговариваем!» Правда, со мною такого не случалось...
Мои отношения с Корчным быт хорошими вплоть до 1974 года. Они испортились после того, как он проиграл матч Карпову и дал интервью в югославские газеты с критикой Карпова. Мне позвонили об этом из ЦК партии, и Спорткомитет принял решение: вывести Корчного из состава сборной страны и снять с него стипендию. Когда Корчной остался за границей, я был в Биле на межзональном; помню еще, как Геллер сообщил об этом, сказав: примите успокоительное. А почему я должен был волноваться, он что, со мной советовался? Хотя, конечно, время тогда было напряженное...
Помню, как Лльбурт остался в Германии и как Игорь Иванов попросил политического убежища в Канаде. Это последнее помню очень хорошо. Сообщили из КГБ — Иванов остался в Канаде. Буквально через несколько минут звонит Павлов: «Что же это такое у тебя творится?» Я: «Да Сергей Павлович, что ж мне было не послать его — молодой, перспективный, да и фамилия хорошая...» А он мне: «Причем здесь фамилия, у тебя и с другими фамилиями бегут!»
...Ну как же мне не жато шахмат, которые ушли? Жато, конечно, и еще как жалко. Тогда были другие шахматы, теперь вот всё только деньги, деньги... Что будет с шахматами в будущем и куда они придут, я не знаю, но тех шахмат мне жато, безусловно... Жалею ли еще о чем-нибудь?»
Он долго не отвечал, молчал и я. Умный, проницательный взгляд сквозь толстые стекла очков, две грядки серо-седых волос, обрамляющих лысый, значительных размеров череп; было слышно его тяжелое дыхание.
«Я не готов к этому вопросу... Ну, были, конечно, отдельные ошибки... но скорее не на шахматном фронте, в общем смысле, но время тогда такое было, а так, нет, ни о чем не жалею...»
Щелкнул остановившейся кассетой диктофон, возвращая его в Москву октября 1999 года.
— Да, заговорились мы. А есть ли у вас, Геннадий Борисович, моя последняя книжка?
Да, спасибо, мне ее передали в Амстердаме.
Ну, все равно, будет еще одна, я и надписал уже...
Потом пили чай с домашними, говорили о том, о сем, он вспоминал Эйве, Голландию, говорил о новых порядках в России, и на пороге стоял уже почти 21-й век.
В Одессу он так и не съездил, хотя город своего детства вспоминал часто; приезжая туда, всегда подходил к старому дому в переулке, что совсем рядом с Большой Арнаутской. Он долго стоял в раздумье около этого дома, где родился; здесь прошло детство, с дедушкой, бабушкой, родителями. Отсюда он ходил летом с дедушкой купаться к морю, на Ланжерон.