Мои воспоминания. Часть третья. Родина
Шрифт:
Да, из всех соприкосновений с большевистскими деятелями, конечно, самое противное — соприкосновение на почве воспитания, и в особенности воспитания малолетних: это есть развращение природы, убийство духа. Те женщины, которые остались на своих постах: надзирательницы, преподавательницы — положительно героини при теперешних условиях работы и контроля. Полуграмотные люди приходят учинять проверку преподавания, и я знаю школу, где женщина — контролерша, блюстительница народных прав, окончив ревизию, безграмотным почерком занесла в контрольную книгу замечание о том, что в кухне посуда была не вымыта…
О том, что становится из детей, не имевших исключительного преимущества попасть под руководительство упомянутого типа надзирательниц, а которые попадали
Хочу здесь упомянуть о факте, который слышал впоследствии в Москве. Он до такой степени чудовищен, что с трудом ему верю, однако вот что рассказывала одной моей знакомой одна из надзирательниц Московского воспитательного дома. Будто кормилицы кормят детей грудью сквозь дыру, проделанную в доске. Это для того, чтобы ребенок не видел, кто его кормит, не привыкал к лицу, не привязывался к кормилице. Это есть убийство семейного начала в самом корне. Если заношу этот факт с оговоркой, то не потому, что источник, из которого почерпаю его, не внушает доверия, а потому, что сам факт мне представляется слишком отвратительным: это уже не озверение, это ниже зверей.
Хочу помянуть из числа моих тамбовских слушательниц Софью Владимировну Щелоковскую. Она была учительницей в женской гимназии и в то время еще кое-как проходила этот трудный путь, становившийся все труднее. С любовью относясь к моему предмету, она вместе с тем зорко следила за отношением ко мне других слушателей; она много способствовала установлению добрых отношений. Она была сестрой того Кирилла Владимировича Сладкопевцева, о котором так часто упоминал в предыдущей главе. Она не разделяла эсеровских убеждений брата и уже тогда сильно боялась за его судьбу. У нее был и другой брат, довольно известный как юмористический рассказчик, Он был в Киеве и заведовал какой-то академией театрального искусства. Как все люди у нас, занимающиеся этими вопросами, он пренебрегал главным: законами правильной читки, на законах речи основанных. Но об этом когда-нибудь…
И в Тамбове навестили меня мои дамы, Елена Николаевна и племянница Лизет. Иду однажды по Дворянской: на извозчике две сестры милосердия мне машут. Никаких таких я не знал сестер милосердия, чтобы могли мне махать. Оказывается, мои дамы; пристроились к санитарному вагону военного эшелона. Комиссар поезда согласился их принять, и они в платочках приехали; по дороге ходили за больными, даже один холерный был. Этот военный комиссар впоследствии выказал к моим дамам расположение и явил такие доказательства доверия, что даже отсидел неделю за то, что бывал «в княжеском доме»; он, как сам после говорил, ответил на обвинение, что он бывал «не у князей, а у людей». Смешной, беззаветный тип. Он несколько раз катался верхом с моей племянницей и при этом давал ей советы, как с лошадью обращаться: «Да ты, Лизет, ее того… покруче, да в зад ее, в зад ее!» Он отлично знал, что они ехали меня навестить, он даже пришел к нам в гости, но не выдал в Борисоглебске моего пребывания.
Однако пребывание становилось все менее приятно и все более рискованно. Однажды во дворе разговор, как будто меня спрашивают. Нагибаюсь и кого же вижу? Людвига, нашего пленного. Привел его в свою комнату. Он был взволнован и тороплив. Его с другими перевели из Борисоглебска, и он с опасностью жизни перелез через забор концентрационного лагеря, чтобы принести
А в Борисоглебске за это время вот что произошло. За домом установили наблюдение, поставили солдат. Как-то вечером выходит наша Ольга Ивановна, а ее окликают:
— Сестрица, ты откуда? Оборачивается — солдат.
— А из этого дома.
— Как?! Из этого дома? Да ведь этот дом самое гнездо. Мы его караулим.
Через день или два — арест Сладкопевцева. До того был схвачен Краснобаев; его схватили на вокзале в Грязях, когда он пил чай с нашей знакомой и бывшей соседкой Зоей Николаевной Измайловой. Обоих схватили и привезли в Борисоглебск. Измайлову отпустили, а Николая Кузьмича посадили. Кто проходил мимо острога, мог его видеть в окне третьего этажа, выходившем на площадь, а если не было его у окна, то всегда можно было видеть к решетке привязанный букетик: ему присылали, в воду поставить нельзя было — он пристраивал цветы к решетке. Но наступил день, когда на решетке уже не было цветов…
Итак, арест Сладкопевцева. Елена Николаевна была у них в гостях, когда нагрянули в автомобиле чекисты; она помнит картину маленьких детей, цеплявшихся за автомобиль, в котором увозили отца… Через два дня приходит в дом госпожа Сладкопевцева и сообщает, что заключенные слышали в открытую дверь, пока были на допросе, что Елене Николаевне произнесен смертный приговор. После этого под окнами дома каждую ночь сидели солдаты. Каждую ночь в обычный час, от двух до четырех, ожидалось прибытие автомобиля… Тем временем днем происходили обыски с обычными ругательствами и издевательствами. Товарищ председателя чеки, приехавший из Петербурга рабочий Артамонов пришел шарить в сундуках, комодах и шкапах. На коленях перед сундуками он выкидывал вещи: направо — что ему и его жене пойдет, налево — что его товарищам. Когда нес особо отложенные вещи для предъявления в чрезвычайную комиссию, тут, по рассказу Елены Николаевны, около ворот, выпала у него коробка, футляр; из нее вывалилась ложка, принадлежавшая моему деду декабристу, ложка, которою он в Сибири ел и которую я хранил, для которой сделал футляр с надписью… Елена Николаевна подобрала, но чекист эту ложку унес…
Так проходили тягостные дни и тягостные ночи. Автомобили проезжали мимо. Но каждую ночь, от двух до четырех, горело электричество, под окном звучали солдатские голоса, и на постели сидел и смотрел, как будто тоже чего-то ждал, наш черный Таксик. Этот удивительный песик все треволнения проделал с обитательницами нашего дома. Он раз даже в чрезвычайке был, сопровождая свою хозяйку, и, придя в кабинет председателя, вскочил и сел на стул рядом с ним. Его взяли потом в Москву, но на станции Токаревке он вышел по своим надобностям и пропустил третий звонок. Он бежал за поездом…
Атмосфера сгущалась. Был вселен в дом приехавший из Петербурга член «экзекуционной комиссии», другими словами — главный палач. Он, подписывавший смертные приговоры, был вселен в мой дом. Мой письменный стол уже давно был украшением кабинета председателя чрезвычайной комиссии (это тот самый стол, помните? Иван Павлович, Иван Иваныч…). С каждым днем становилось хуже, с каждой ночью более жутко. Но надо думать, что в среде самих членов чрезвычайной комиссии было разногласие. Когда пришли предъявить приказ о выезде в Тамбов, что значило расстрел, Елена Николаевна наотрез отказалась. Тут произошел обмен мнений, в котором, к досаде некоторых членов чрезвычайки, но к большому удовлетворению моей измученной приятельницы, было выдано разрешение на выезд в Москву. С этой минуты в течение пяти дней, до самого отъезда, матросы, члены чрезвычайной комиссии, не покидали дома и отбирали имущество: одеяла, чулки, халаты, ложки, платья… Легче было бы перечислить то, что нашим дамам оставили, чем то, что отобрали: их отпустили нищими.