Мои воспоминания. Книга вторая
Шрифт:
Устройство нашего нового очага оказалось довольно сложным. Надлежало собрать нашу обстановку, размещенную по разным местам перед тем, как мы перебрались в Париж, и свезти все эти вещи в новое помещение. Комнату, которая стала моей рабочей, загромоздил пресловутый перекидной диван Биркенфельда, но он так мне опостылел, что я сразу решил его продать. На опустевшее же место стал диван карельской березы, который отлично вязался с прелестными креслами и стульями, доставшимися мне по наследству из папиного кабинета. Имея возможность теперь распоряжаться более крупными суммами, мы тогда же сделали несколько других приобретений в старомодном роде. Главной поставщицей была все та же Брайна Мильман, одна из самых характерных фигур Александровского рынка. Нельзя сказать, чтобы товар у Брайны был особенно изысканным; кто желал обзавестись чем-либо более роскошным и
Честь учреждения в нашем кружке данной моды принадлежит неоспоримо Павлу Георгиевичу Коребут-Кубитовичу, двоюродному брату Димы и Сережи. Это он вздумал еще в самом начале 90-х годов обставить свою довольно пространную квартиру на Мойке, в которой он, будучи студентом, жил со своим другим двоюродным братом Колей Дягилевым (виолончелистом), исключительно мебелью той эпохи, которую немцы прозвали Biedermayer. И в этом смысле он был тогда необычайно передовым человеком, прямо каким-то основоположником целого течения в русской обстановке, которое затем превратилось даже в своего рода маниачество и дошло до довольно курьезных крайностей.
При входе в обиталище Пафки казалось, что действительно перенесся в другую эпоху, что вот-вот выйдет навстречу закутанный в пестрый халат Фамусов под ручку со Скалозубом или же Иван Александрович Хлестаков появится, поддерживаемый городничим, Ляпкиным-Тяпкиным. Добродушная, красная от волнения физиономия белобрысого бородача Пафки расплывалась в широченную улыбку предельного счастья, когда он видел, что это создание его вкуса имеет успех. Своим дискантным бабьим голоском он тут же, торопливо захлебываясь, давал пояснения, как и откуда он все это раздобыл и до чего мало все это ему стоило. И действительно, в качестве пионера в этой области, Пафка имел возможность обзавестись и этими солидными комодами, и этими многосложными секретерами, и этими дедовскими креслами, и этим обеденным столом-сороконожкой, и даже самоваром в виде урны — за гроши; причем созданный им необычайно привлекательный и благородный ансамбль вовсе не походил на антикварную лавку или на музей. Остается загадкой дальнейшее: прожив среди такой прелести несколько лет, Пафка все это, ни с того ни с сего, продал, получив, впрочем, при этом значительный барыш.
Вообще, Пафка Коребут принадлежал к особенно живописным фигурам в нашем кружке. Он никакой активной роли в нем не играл, и все же его можно с полным основанием назвать одним из наших спутников жизни. Всего же более он оказался спутником жизни Сережи Дягилева. Я сейчас не могу вспомнить, кому из них он приходится родственником — то ли Философовым, то ли Дягилевым, но, во всяком случае, он считался кузеном, называл А. П. Философову тетей и принимал живейшее участие во всех семейных празднествах. Да и в другие дни он зачастую бывал я у Философовых и у Ратьковых, а с момента учреждения редакции «Мира искусства» он являлся среди нас чуть ли не ежедневно, уклоняясь, однако, от каких-либо обязанностей.
Что касается наружного вида Павла Георгиевича, то мы в шутку его называли «настоящий русский боярин». И действительно, его круглое, украшенное очень светлой бородой лицо могло бы служить в качестве модели для какой-нибудь картины К. Маковского из древнерусского быта. Особенностью этого лица было то, что выражения ласки, веселья, ужаса, сострадания и т. п. чередовались на нем почти непрерывно, смотря по тому, что он рассказывал или чему он внимал. Мимику эту можно было назвать прямо-таки чудесной. Разумеется, легкость, с которой такая участливость менялась, не следовало принимать за нечто верное и надежное; это была именно мимика, нечто актерское.
Отношение к Пафке у нас было разное. Почти все его действительно любили (и трудно было не любить человека, который сам выражал столько любви к вам). Однако Дима Философов его презирал и совершенно открыто это выражал. Но кого только Дима не презирал? Напротив,
Впрочем, это довольно неопределенное состояние Павла Георгиевича при Дягилеве в 20-х годах не было для него чем-то совершенно новым и небывалым. Уже в 1911 году я застаю Пафку Коребута в Монте-Карло, тогда он очутился там (уже не в первый раз) не по приглашению Сережи, а по собственному почину, и это в силу того, что его неодолимой силой влекло… к игорному столу. Просиживал Пафка в казино каждый день по нескольку часов, то ставя свои последние франки, а то, за неимением более таковых, следя за причудами фатального шарика, желая похитить секрет самой системы этих причуд. С этой целью он завел себе записную книжку, в которую заносил цифры за цифрами, комбинации за комбинациями. Я эту довольно толстенькую книжку перелистывал и только изумлялся последовательности и тому прилежанию, которые лентяй Пафка в этом своем труде проявлял. Однако никакой реальной пользы он из этого изучения не извлекал, никакого рулетного волшебства не угадал! Напротив, в один злосчастный день он оказался совершенно без гроша и был вынужден занять у меня 200 рублей, чтоб иметь возможность расплатиться с отелем и доехать до того русского провинциального города, который служил ему тогда резиденцией.
После смерти Сережи Дягилева Пафка мог бы оказаться просто на мостовой, но его спас, в память своего друга и учителя, С. М. Лифарь, обеспечив его в достаточной степени месячным жалованьем. При Лифаре Павел Георгиевич исполнял какие-то поручения, и последние мои свидания с ним были связаны с финансовыми расчетами (Лифарь платил в рассрочку то, что он мне был должен, купив у меня целую массу моих театральных эскизов). Он продолжал жить в своем милом Монте-Карло, где и скончался около 1940 года.
Еще раз повторяю: Пафку я любил. С ним было необычайно приятно быть, слушать его или превращать его в удивительно внимательного и прямо-таки трепещущего слушателя. При этом беседы с ним действовали ублажающим образом. Это находил и Сережа, который называл Пафку своими валериановыми каплями. Он был типом конфидентов в старинных пьесах. Надо еще прибавить, что при всей страсти к сплетне Пафка был абсолютно незлобивым. Самые сплетни его не имели характера какого-либо очернения или злобы. Даже когда он поддакивал в ответ на чьи-либо жалобы, он и это делал с какой-то особой сноровкой и так, что жалобщик покидал беседу скорее в каком-то умиротворенном (а не в более разъяренном) состоянии. В качестве же резюме этой слишком короткой и односторонней характеристики я скажу, что Павел Коребут-Кубитович (считалось, что его род был царский и происходил от Гедимина) принадлежал к одним из самых милых людей, с какими мне довелось общаться.
Живя последние годы в Монако, Павел Георгиевич, не будучи вовсе балетоманом, заделался другом всех к балету причастных лиц, и его как бы специальностью стало навещать разных поселившихся там на постоянное жительство матушек, вдов и жен балетных артистов. В ответ на его ласку, эти дамы искренно любили Павла Георгиевича и всячески его ублажали и баловали. Я убежден, что не одна из них поплакала от всего сердца, когда его не стало. В этом только и сказалась причастность кузена Дягилева к тому делу, которое прославило имя последнего на весь мир. И кто знает, какую роль сыграл Пафка в качестве «валериановых капель» в тот период деятельности Дягилева, когда последний стал все более томиться под бременем принятых на себя обязательств и когда лямка, которую он тянул, стала для него невыносимой…