Мои воспоминания. Книга вторая
Шрифт:
ГЛАВА 38
Парижская всемирная выставка
По мере того, что лето проходило, соблазн попасть на Парижскую выставку обострялся. Много знакомых и кое-кто из родственников уже побывали на ней, и их рассказы о всяких чудесах — о двигающемся тротуаре, о баснословных иллюминациях и всяких ерундовых, но занятых аттракционах подзадоривали меня больше и больше. Еще более мне хотелось увидеть те собранные со всех концов мира шедевры искусства, что были выставлены на «Centennale», в Международном художественном отделе, в разных павильонах и в Petit Palais. Этот соблазн достиг, наконец, такой силы, что в один прекрасный день верх взяло решение туда отправиться — наперекор всяким благоразумным экономическим соображениям. Я прямо так объявил Ате, что еду в Париж. Как и следовало ожидать, она не только не стала меня отговаривать, но, напротив, помогла мне разделаться с последними сомнениями. Когда же, пьяный от впечатлений, я через три недели вернулся, то рассказы мои так разохотили мою жену, что она не вытерпела и, сговорившись с Анной Петровной Остроумовой, в свою очередь, отправилась с ней в Париж, и эта ее десятидневная экскурсия получилась не менее удачной, нежели моя. В Париже они случайно встретились с Серовым и после того почти с ним не расставались, что опять-таки прибавило всему много
Остановился я в Париже, по совету брата Альбера, в меблированных комнатах на rue Cambon — в старинном доме, вестибюль которого был украшен прелестными, наполеоновской эпохи барельефами… В этой maison meublee я и в следующие приезды в Париж всегда останавливался, то один, то с женой, а в 1914 году — со всей семьей, и тогда пришлось снять два этажа. С течением времени у нас с хозяевами установились отношения чуть ли не дружественные, и это было очень приятно, это создавало иллюзию «дома». Центральное положение, близкое соседство с почтовым бюро, с которого я отсылал свои ежедневные бюллетени жене, скромная цена, близость ресторанов, в которых я питался, а впоследствии соседство с Оперой, где шли наши спектакли, — все это было до того удобно, что можно было не считаться с фактом, что в самом этом пристанище (кроме утреннего кофе) не кормили. Последнее обстоятельство оказалось особенно неприятным, когда я (в тот выставочный год) заболел довольно сильной ангиной. Первые два дня хозяева согласились меня питать тем, чем сами питались, но на четвертый Monsieur Henri буквально погнал меня вон из дому, и я, чтоб восстановить свои силы, по его же совету отправился в таверну Туртель на бульваре, съел там кровавый бифштекс и запил это целой бутылкой чудесного Nuit. И что же, — на следующий день я был здоров и снова бегал по выставкам.
Но именно то, что благодаря болезни я застрял в Париже, именно в тот день снова оказался на выставке, сыграло, как это ни странно, значительную роль в моем существовании. А именно, в этот день я в Американском отделе нос к носу встретился с П. П. Марсеру, мы вместе угостились там же крем-содой со льдом, и угощаясь, он поведал мне, до чего его огорчает все бездарное ведение дел в императорском «Обществе поощрения художеств» (членом комитета которого Марсеру состоял) и до чего ему бы хотелось повернуть эти дела в сторону чего-то более достойного и отвечающего основным задачам Общества. Особенно негодовал Марсеру на нелепость Н. П. Собко, бывшего многие годы секретарем Общества (иначе говоря, фактическим заведующим делами), в последний же год совмещавшего эту должность с редактированием им же основанного журнала Общества «Искусство и художественная промышленность». Журнал этот, начавший выходить одновременно с «Миром искусства», подвергался со стороны последнего жестокому (и заслуженному) осмеянию. Но вот как раз Собко недавно вышел в отставку и собрался продолжать издание журнала на собственный счет. Общество же поощрения осталось без секретаря и без журнала. Тут Марсеру и пришла в голову мысль — что дело журнала мог бы взять в свои руки Шура Бенуа. Узнав от моих братьев, что я в Париже, он всюду искал меня и нашу случайную встречу счел за перст судьбы [30] .
30
Павел Петрович Марсеру владел обширным магазином художественной майолики на Большой Конюшенной, однако до того, чтоб совершенно уйти в коммерцию, он готовился в архитекторы, и в качестве ученика Академии художеств сошелся с моим братом Леонтием. Это был типичный француз, и, хотя он вырос в Петербурге, говорил он по-русски с явным французским акцентом и с типично французскими интонациями. Типично французскими были и все его порывистые манеры, его горячность, его жажда играть благодетельную роль в любом художественном деле. Вообще же это был необычайно симпатичный человек, и хоть трудно было отделить в нем коммерсанта (магазин Марсеру славился своей чудовищной дороговизной) от художника, то все же можно было вполне его считать художественной натурой. В общем, он являлся вариантом другого русского француза, графа П. Ю. Сюзора, о котором я уже упоминал и с которым мы еще встретимся в дальнейшем.
Для меня предложение Марсеру было столь неожиданным, что я сразу даже не поверил в серьезность его. Учитывая южный темперамент и известное всем легкомыслие милейшего Павлуши Марсеру, я мог допустить, что он, по обыкновению, просто увлекается и принимает свои собственные фантазии за нечто реальное. Однако выяснилось, что Марсеру уже успел переговорить с вице-председателем Общества поощрения, с И. П. Балашовым, и что тот, человек серьезный и положительный, вполне одобрил его выбор. Все же я продолжал сомневаться. С одной стороны, мне рисовалось все то, что можно сделать на этом поприще, и у меня сразу возник план нового издания. С другой стороны, меня смущало, что мне поневоле придется войти в контакт с тем самым старичьем, которое засело в комитете Общества и коего закоренелое рутинерство «Мир искусства» так презирал. Правда, в комитете влиятельными членами состояли и мой брат Альбер, и отец моего ближайшего друга А. И. Сомов, все прочие члены, начиная с М. П. Боткина, были нашими хорошими знакомыми, но за людей, мне действительно сочувствующих, я и их не мог считать. Только вот Марсеру, да, пожалуй, еще художник Куинджи и симпатичнейший А. А. Ильин были бы на моей стороне, тогда как остальные должны были относиться к выросшему на их глазах Шурке Бенуа как к молокососу, да к тому же и декаденту… Напротив, Марсеру утверждал, что все эти «старики» после неудачи с первым журналом находятся в полной растерянности и готовы уцепиться за любого спасителя. Настоящим же вершителем судеб Общества являлся помянутый Иван Петрович Балашов, который, когда Марсеру назвал ему мое имя, даже привскочил на своих коротеньких, снабженных шпорами ножках [31] и воскликнул: «Совершенно верно, вот кто нам нужен!»
31
Сапоги Ивана Петровича были снабжены шпорами, потому что на такую привилегию он имел право, будучи шталмейстером высочайшего двора. Однако вся наружность и все манеры этого милого и замечательно благонамеренного человека не выдавали в нем (кроме шпор) царедворца. Он был мал ростом, с жалкой бороденкой, какая бывает у самых серых мужичков; даже когда Балашов облекался в сплошь золотом расшитый парадный мундир, он продолжал казаться «не барином» (он и по родству и по несметному богатству принадлежал к самым высшим кругам), а каким-то разночинцем. То, что было в нем неизгладимо простецкого,
У меня оставалось еще одно сомнение. Не значили ли как раз эти слова Балашова, что старички хотят меня перетащить в свой лагерь, что я должен буду изменить тому, к которому принадлежу. Не желают ли они, чтоб этот мой журнал явился конкурентом нашему «Миру искусства»? Я попросил Марсеру дать мне два дня на раздумье, и за эти вечера (последние в Париже) я окончательно разработал план «своего» журнала, и план этот был таков, что вполне допускал дружное сосуществование обоих изданий.
За образец моего сборника я взял те иностранные издания, которые и мой отец, и я получали в течение многих лет из Парижа и Мюнхена, а именно «L’Art pour tous», «Formenschatz», «Bilderschatz» и «Skulpturenschatz». Все они не были журналами в обычном понимании слова, — являлись ежемесячными сборниками таблиц, снабженных краткими пояснительными текстами, таблицы же воспроизводили в кажущемся беспорядке разные достопримечательные предметы: картины, рисунки, гравюры, архитектурные и скульптурные памятники, изделия художественной промышленности и т. п. Накопляясь, эти таблицы могли быть затем сгруппированы по школам, по мастерам, по эпохам, по отдельным отраслям декоративных художеств, и с годами такие группы, разрастаясь в настоящие кодексы по каждой отдельной отрасли, представляли в целом весьма внушительные и полезные материалы по истории искусства. В данном же случае я не хотел целиком повторять то, что сделали немцы и французы. Моя цель была более узкая, но для русских людей и более значительная. Обладая несметными богатствами художественного порядка в музеях, дворцах, церквах и в частных собраниях, — русский народ, в своей массе (и даже среди интеллигенции), не знал их вовсе или знал плохо. «Общество поощрения» и исполнило бы свой прямой долг, если бы оно взяло на себя ознакомление русских людей с этими отечественными богатствами посредством хороших воспроизведений, которые сопровождались бы короткими, но вполне достоверными историческими сведениями… Такой сборник, естественно, можно было назвать «Художественными сокровищами России».
В смысле же материального вознаграждения за свой труд я заранее готов был довольствоваться какой угодно суммой (уж очень мне вдруг захотелось получить в свои руки ведение такого дела), зато непременным условием я ставил абсолютную свободу в своей деятельности вне данного редактирования. На этом мы с Марсеру и расстались, но очень скоро после моего возвращения в Петербург я получил крайне любезное письмо от И. П. Балашова, содержавшее официальное подтверждение сделанного мне предложения, полное одобрение моей программы и утверждение меня в должности редактора, причем и условие моей свободы было безоговорочно принято. Передо мной развернулось весьма широкое поле деятельности, и я поспешил взяться за дело. Год, проведенный мной за общим редакторским столом «Мира искусства», оказал мне при этом большую пользу. Мне были уже знакомы имена и адресы всяких техников и поставщиков: фотографов, типографий, фотомеханических мастерских; я знал и то, что от них требовать и как вообще ведется дело печатания текста и иллюстраций.
Начало нового издания назначено было на январь 1901 года. К этому моменту надлежало окончательно уточнить программу, набрать сотрудников, а главное, наполнить портфель редакции материалом, который обеспечил бы выход журнала хотя бы на первую половину года.
Однако теперь пора вернуться к Парижской Всемирной выставке. Тема эта сейчас, по прошествии полувека, стала для меня не из легких. Проще было бы отослать читателя к тем моим статьям, что появились тогда же в «Мире искусства» и что написаны под свежим впечатлением. Но в них говорится главным образом о вещах «серьезных». В «Мире искусства» я говорю о Centennale, на которой я вместе со многими открыл и Домье, и Шассерио (портрет двух сестер), и Мане, и рисунки Энгра, и многое другое; я говорю и о сокровищах старинной французской живописи, собранных в неповторимой полноте в Petit Palais, и среди них о до той поры неизвестных французских примитивах с Enguerrand Charenton и с Nicolas Froment во главе; на Международной я восхищаюсь более всего картинами скандинавов, переживавших тогда эпоху своего, быстро затем увядшего, расцвета; там я разбираю и отдел русской живописи, на котором первые места занимали Серов и Левитан, больше же всего толков возбуждала картина Малявина… Все это не имеет смысла повторять здесь.
Сейчас же я предпочитаю вспомнить о всем том эфемерном, курьезном и забавном, что я тогда воспринял со всей страстностью своих тридцати лет. Глубокого значения этим впечатлениям не нужно придавать, но в свое время я получил от них немало удовольствия, да и сейчас воспоминание о всей этой чепухе все еще принадлежит к чему-то освежающему. Именно рассказы об этих выставочных чудесах и подстрекнули мою жену и ее подругу предпринять, в свою очередь, поездку в Париж, а вернувшись оттуда, они были не менее очарованы и даже опьянены, нежели я.
Уж общий аспект выставки стоил того, чтоб на него поглядеть и чтоб в этой очень красочной и эффектной декорации — погулять.
Да и мы, россияне, здесь в грязь не ударили. Наш «Кремль», который стоял в стороне, на склоне Шайо, если казался несколько игрушечным рядом с Трокадеро, то все же его остроконечные башни с их пестрыми шатрами и золотыми орлами, его белые стены производили впечатление известной царственности. Ну, а дальше начиналась всякая экзотика: каирская улица, кхмерский храм, какая-то китайщина, а по другую сторону Сены целая швейцарская деревня была прислонена к декорации, довольно убедительно изображавшей снежные Альпы.
А сколько еще было, кроме того, всяких чудес и курьезов! В одном балаганчике юная еще Лои Фюллер отплясывала, развевая свои освещенные цветными прожекторами вуали, и от этой невиданной диковины сходил с ума буквально весь мир. Не меньшего внимания заслуживал в другом балаганчике спектакль фантош, созданный остроумным карикатуристом Альбером Гийомом. Это была уморительная комедийка, представлявшая монденное сборище: чаепитие у маркизы. Художник с изумительной меткостью воспроизвел в куклах все повадки и манеры элегантнейшего, снобического салона. Один из балаганчиков (забыл, что в нем давалось) был снаружи украшен яркой живописью тогда только еще начинавших свою карьеру Вюйяра, Боннара и чуть ли не самого Тулуз-Лотрека; в другом — вас приглашали совершить морское путешествие до самого Константинополя, причем иллюзия морского путешествия была так велика, что у иных зрителей начиналась морская болезнь.