Моль
Шрифт:
— Ну, да, — каким-то отсутствующим голосом продолжал Решков, — вспоминается тот, который подвернулся однажды… и рассказывал мне, что он был в личной охране Ленина. Да. Он не нужен был мне, этот воняющий самогонным перегаром сукин сын, противный как блевотина на пороге. Я всё же мигнул ему, садись, значит, рядом. Было это в кабачке. Он сел, а я ему: «Пей, сколько хочешь». И опять подмигнул. Подмигнул, и рассмеялся. А смеялся… чтобы самому спрятаться за чужим падением, за чужой бедой. «Пей, — говорил я ему, — сколько хочешь пей». Хоть и совсем ясно было, что ему не водка нужна, а обыкновенный, самый простой, кусок хлеба. Хлеба я ему не дал. А у пьяного — я узнал всё, всё выведал, все самомалейшие детали того эпизода с Лениным узнал. Ну, а потом… что ж потом? Да, пьяницу того ликвидировали. А сам я… У меня после того не раз наступали минуты сожаления о своей не сложившейся жизни, что ли, а может быть — и тоска о том, почему меня забывают ликвидировать? Ведь я тоже многое знаю. Многое, — повторил Решков, взглянув на Кулибина обыкновенными, зрячими глазами. — Понимаете, Владимир
Решков остановился и в недоумении спросил:
— К чему это я? Ах, да. Чтобы для вас, Владимир Борисович, восстановить тот эпизод января или февраля 1919 года, который мог бы повернуть историю России в другую сторону. Мог бы. Понимаете: мог бы! Этот поворот был в руках бандита Ошалкина. Какая проза, вы можете воскликнуть, и спросить, для чего она в сладеньком потоке легенд? Для сдирания сусального золота с октябрьского иконостаса, в центре которого Ленин? Новая религия. «Приидите поклонимся и припадем…» Кто против? Представьте себе: бандит Ошалкин. Почему? Потому, что муровские опричники схватили и уничтожили его девушку Ольгу. Любовь? Об этом могли бы рассказать Шекспир или Достоевский. Я — что? Я вам подбрасываю материал, заметку нужную для вашей будущей книги, эпизод, в который легко вплести блоковскую снежную вьюгу и «революцьённый держите шаг». «Революцьённый шаг» — лирика… или мифология. А тут… По снежным улицам Москвы двигался автомобиль, окруженный конвоем преданных, испытанных чекистов, китайцев, латышей, среди которых был и тот… о котором я вам только что говорил. Ну, тот — потом голодный, которому я вместо хлеба наливал водку, чтобы услышать его исповедь… Да… В автомобиле сидел Ленин. Владимир Ильич. Он улыбался, предвкушая бурю аплодисментов после речи, которую через полчаса произнесет на каком-то историческом заседании. Но в эти минуты ни Ленин, ни его ученики, ни его конвой не знали, что где-то рядом, на соседних улицах, бушует Ошалкин. Ночь, московская снежная ночь висела над столицей. Ночь — только для чекистских отрядов и муровских патрулей. Москва, ведь, на военном положении. С шести вечера — обычная Москва обязана сидеть по своим темным, без света, углам. Для Ошалкина — законы не писаны! Он — не нуждается в пропусках. Он ведет войну. А на войне — как на войне: всё решает пуля. У Ошалкина радостно вздрагивает сердце: вон он — вдали — окруженный конвоем автомобиль. Свист. Сигнал. И отряд Ошалкина бросается наперерез, останавливает машину. Охранников — как ветром сдуло. В автомобиле несколько трясущихся, охваченных ужасом, человек. Выглядят они жалко. А где-то в стороне, в переулке, горячая стрельба. Там действуют ошалкинские ребята, загнавшие в темный двор чекистско-муровский отряд.
Ошалкину надо торопиться. «Ну, ну, поворачивайсь! — командует он. — Выгружай карманы!» На особенно жалкого и растерявшегося человечка направлена винтовка. Вот-вот раздастся выстрел. Ошалкин пренебрежительно бросает: «Погоди, не стреляй! Пошуруй в карманах»… Шуровать не пришлось. Трясущийся человечек в бородке сам и торопливо вытаскивает из карманов всё, там находившееся: бумажник, записные книжки, какой-то сверток и… и браунинг. Ошалкин смеется: «Эй, фрайеры, гляди — пистолет мне дают на память». Но в смехе Ошалкина растерянность: он не привык, чтоб ему добром отдавали оружие. Ошалкину скучно. Настоящее дело там, вдали, где стрельба. Там его люди расправляются с кем надо. И Ошалкин, презрительно ткнув кулаком в заросшую бородкой физиономию, выкинул хозяина браунинга из автомобиля. Бородка, дрожа от страха, лежала на грязном московском снегу и не видела, что автомобиль уже понес Ошалкина туда, в сторону выстрелов. Автомобиль попал на место в тот момент, когда бледно-снежную ночь потряс взрыв гранаты. В наступившей вслед за этим тишине Ошалкину оставалось лишь спросить: «Закончили базар?» «Вчистую, — равнодушно ответил Барин и протянул пачку папирос. — Закуривай, трофейные». «На сегодня довольно», — сказал Ошалкин. Сказал, и ошибся. Потому что ровно через полчаса, сидя в притоне, узнал, что автомобиль, теперь принадлежащий Ошалкину, недавно принадлежал Ленину. В руках Ошалкина были партийный билет Ленина, разные его документы, записки и браунинг Ленина. Вот тут-то все поняли, что в их руках был действительно Ленин. Ошалкин схватился за голову, потом кинулся с пистолетом на того, кто приставил винтовку к бороде Ленина. «Почему не стрелял, гад ползучий?!» — орал Ошалкин. «Да ты ж сам не велел!» — отбивался обвиняемый. Ошалкин сунул пистолет в карман, «Вира! Назад! Еще поймаем!» И автомобиль понесся опять в январскую московскую ночь, но поймать Ленина так и не удалось. Ему, со спутниками, посчастливилось добраться до какого-то дома и укрыться, недоумевая, куда девались охранники-чекисты. А тех словно ураган разнес по темным дворам: там они долго
Оправившиеся чекисты добрались, наконец, до ВЧК и доложили о невероятном событии: крупный отряд белогвардейцев напал на Владимира Ильича Ленина; силы были неравные; пришлось отступить.
Чекисты, правда, не объяснили, как мог появиться в центре Москвы крупный отряд белогвардейцев, высказав лишь предположение, что Ленин убит.
«Убит?!» — раздался вопрос.
«А вы что думаете!? — удивилась охрана Ленина. — Мы сами еле спаслись».
Решков замолчал. Потом тряхнул головой, словно стараясь избавиться от какой-то надоедливой мысли, и добавил:
— Вот вам, Владимир Борисович, эпизод… который мог стать поворотным пунктом в истории России. Что? Эпизод трудно втиснуть в рамки логики? Верно. Но эпизод был, он показал подлинное лицо героя и вождя Октября и… и преданность тех, кто служит Октябрю. Так что не сбрасывайте со счетов этот эпизод. Если хотите понять психологию того времени. А в книге, которая, возможно, будет вами написана, не забудьте… для историков, что ли, или для собирателей исторических случаев: есть, ведь, и такие коллекционеры! — не забудьте отметить, что Младший Ошалкин, наивный подросток, сохранил все эти «ленинские реликвии», потом — уже став взрослым — перебрался в чужие страны и туда привез «реликвии», вплоть до партийного билета Владимира Ильича, который сам же Владимир Ильич, посеревший от страха, дрожащими руками, вместе с браунингом, передал Ошалкину-Старшему.
Что еще? Да, за этими реликвиями я с Моховым и совершил поездку в страну действительно хорошего вина. А вернувшись — доложил: реликвии существуют, но в чьих руках — ответа пока нет…
Поймав вопросительный взгляд Кулибина, Решков добавил:
— Всё, Владимир Борисович, как на сцене. Такой-то акт закончился. Такие-то герои выбыли из игры. Отсуетились, пошли снимать парики и смывать грим. Потом — завалятся в буфет, будут пить пиво или водку и скулить: скучно, Вася, тоска, Вася, изолгались мы, а впереди — следующая пьеса, опять парики и грим, и продолжение лжи… Но так только в театре. Герои в жизни играют роль однажды. И сыграв — уже навсегда уходят. Не забегая в буфет.
Решков говорил еще и еще, но уже вялыми, безразличными словами.
Сказав об этом, Автор должен сознаться, что появляющийся у авторского стола Собеседник как-то бросил ехидное замечание:
— Ну, вот, вы показали Решкова без грима и парика. Остается посоветовать вам более плотно втиснуть его в сюжет «Моли»..
Бессюжетность, по мнению Собеседника, мешает понять психологию людей и событий совершенно определенных дней. Но Собеседник был гостем тактичным, в общем приятным и полезным. И потому —
Автор пробует разгадать Решкова
Собеседник изучал жизнь… «Вы исследуете жизнь, — говорил ему Автор, — я — живу. В этом между нами разница. Я видел многое и перечувствовал это многое, и я в праве решать, как об этом рассказывать. Мне довелось, — говорил Автор, — побывать в местах, где дикая коза спокойно отдавала свое молоко козленку и на меня смотрела ласково недоумевающими глазами. Я снял свою заношенную шапку и поклонился. Коза мне кивнула головой. Может быть, она сгоняла муху, не знаю, но я нарочно думал, что это не так. Муха здесь ни при чем. Я хотел верить этому. Но мне нужно было уходить. Очень далеко идти, — говорил Автор, — хотя в назначенное место я не мог попасть. Но всё-таки двигался. Меня встречали и провожали деревья, молодые и старые. Были и совсем отжившие своё. Некоторые из них успокоились на земле. Другие, недавно упавшие, всё еще цеплялись за соседей, спасая остаток своих дней. Я тоже, — говорил Автор, — цеплялся за остаток своих дней, оглядываясь на недавно минувшее, когда знамена Белой армии были в мужественных руках, когда Тамбовская губерния полыхала Антоновщиной, когда крестьянские восстания умели рассчитываться с карательными полками и дивизиями, бросаемыми на Россию Лениным, Дзержинским, Троцким. Теперь что ж, — говорил Автор, — теперь всё притихло, съёжилось, затаилось, словно отдыхая перед повторением пройденного. Повторение пройденного тлеет в тайниках жизни, объевшейся диктатурой, грубой ложью обещаний и искусством, облачившимся в довольно-таки знакомую ливрею крепостного лакея».
Так воспринимая жизнь, Автору уже легко было — при поддержке своих записей и воспоминаний — восстановить образ Решкова, как-то кособочно думающего о том, что его жизнь — сплошная ошибка. Ощущение этой ошибки особенно сильно мучило Решкова в те минуты, когда он памятью возвращался к своему прошлому, в котором были и университет, и прочитанные книги, и уют квартиры полковника Мовицкого, и улыбка Ирины.
С чем он вошел в свое сегодня? С пустой душой. Он даже сравнил себя с таким нищим, которому почему-то никто и никогда не подаст куска хлеба.
Весьма возможно, что ощущение безнадежности и заставило его однажды заглянуть в древний собор, превращенный в антирелигиозный музей. Он всё и внимательно осмотрел, провел там почти целый день, но на улицу вышел еще более, чем прежде, придавленным и недоумевающим.
Потом, попав в какой-то парк, он сел на скамью, бессильно бросив руки на колени. Да, конечно, он еще молод, но почему он чувствует себя дряхлым, ненужным, пережившим самого себя и лишним?
Решков вздрогнул, восстановив теперь уже давнюю картину, вернувшую его к годам крестьянского восстания в Тамбовской губернии, о котором сам Ленин говорил, что оно — для коммунизма — пострашнее всех фронтов гражданской войны. Именно поэтому Ленин с Дзержинским и приняли решение, чтобы самые лучшие отборные чекистские части были брошены на Антонова. У Ленина и Дзержинского другого выхода не было.