Молчание Дневной Красавицы
Шрифт:
Его голос был вроде главного инструмента в симфонии умирающих, исполнявшейся в этом зале. Дыхание, хрипы, прерывистая одышка отравленных газом, жалобы, плач, смех обезумевших, угадываемые в шепоте имена жен и матерей — и над всем причитания Живоналя. Можно было представить, что мы оба, Клеманс и я, укрывшись в полотняном шатре на палубе невидимого корабля, плывем по реке мертвых, как в одной из волшебных сказок, которые учителя рассказывали в школе, а мы слушали, широко открыв глаза, и страх покалывал нас и холодил, а за окном уже спускалась ночь, как черный шерстяной плащ, наброшенный
Под утро Клеманс пошевелилась. Мне показалось, что она чуть повернула ко мне лицо, и я явственно услышал ее вздох, более глубокий и долгий, чем за всю прошедшую ночь. Таким бывает вздох удовлетворения, когда думаешь, что наконец настало то, чего ты ждал, и совершенно счастлив. Я положил руку ей на грудь. Я уже знал. Иногда ловишь себя на том, что разбираешься в вещах, которым никогда не учился. Я знал, что этот вздох был последним, что другого за ним не последует. Я надолго прижался лицом к ее голове и чувствовал, как тепло мало-помалу покидает ее. Я стал молиться Богу и святым, чтобы проснуться.
Альбер Живональ умер вскорости после Клеманс. Он замолчал, и я понял, что он мертв. Я возненавидел его, потому что представил себе, что, отойдя в мир иной, он окажется рядом с ней, в бесконечной очереди ожидания, что сейчас он видит ее в нескольких метрах перед собой. Да. Я его не знал, никогда не видел, но я злился на него. Ревновал Клеманс к мертвецу. Хотел быть на его месте.
Дежурная сестра пришла в семь часов. Она закрыла глаза Клеманс, которые та странным образом открыла в смертный миг. Я еще долго оставался рядом с ней. Никто не осмеливался сказать мне, чтобы я уходил. Позже я ушел сам. Вот так.
Похороны Дневной Красавицы прошли в В. через неделю после убийства. Я на них не ходил. У меня было свое горе. Мне говорили, что церковь была переполнена, что даже на паперти стояла добрая сотня людей, несмотря на проливной дождь. Прокурор был там. И судья, и Мациев. Конечно, семья — Бурраш, его жена, которую поддерживали под руки, и две сестры малышки, Алина и Роза, плохо понимавшие, что происходит. Присутствовала также тетка, Аделаида Сиффер, дрожащим голосом повторявшая всем, кто был на кладбище: «Если бы я знала… если бы я знала…». В том-то и проблема, что наперед никогда ничего не знаешь.
У нас в церкви народу было совсем мало. Я говорю «у нас», потому что мне казалось, что мы с Клеманс все еще вместе, даже если я стою, а она лежит в дубовом гробу, окруженная большими свечами, и я ее больше не вижу и не чувствую. Служил отец Люран. Он говорил простые и правильные слова. Под его церковным облачением я видел человека, с которым делил трапезу и кров, в то время как Клеманс умирала.
Я давно разругался со своим отцом, а у Клеманс родных не было. Тем лучше. Я бы не вынес, если бы меня брали под свое крыло те или другие, не хотел быть обязанным говорить и слушать, не хотел, чтобы меня целовали, обнимали, жалели. Я хотел поскорее остаться один, раз уж мне суждено всю жизнь провести в одиночестве.
На кладбище нас оказалось шесть человек: кюре, Остран-могильщик, Клементина Юссар, Леокадия Рено, Маргарита Бонсержан — три старухи, ходившие на все похороны, и я. Отец Люран прочитал
В ту ночь я видел сон. Клеманс под землей плакала. К ней подбирались какие-то звери, с отвратительными мордами, клыками, когтями. Она закрывала лицо руками, а они набрасывались на нее, кусали, отрывая от ее тела кусочки, исчезавшие в их жутких пастях. Клеманс звала меня по имени. Рот ее был забит песком и корнями, а в глазах не было зрачков. Они были белыми и тусклыми.
Внезапно я проснулся. Мокрый, задыхающийся. Увидел, что я один в постели. И понял вдруг, какой большой и пустой может быть кровать. Подумал о ней, там, под землей, в первую ночь изгнания. И заплакал, как ребенок.
Были другие дни, не знаю сколько. И ночи. Я не выходил из дома. Колебался. Не решался. Брал карабин Гашентара, заряжал, засовывал дуло в рот. Я был пьян с рассвета до заката. Дом зарастал грязью и пах могилой. Я черпал силы в бутылке. Иногда я кричал, бился головой о стены. Соседей, зашедших ко мне, я выгнал. Однажды утром, посмотрев в зеркало и увидев там лицо, как у Робинзона, я испугался. И в это время в дверь постучалась сестра из клиники. Она держала в руках едва шевелившийся шерстяной сверток — это был ребенок. Но об этом я расскажу позже, не сейчас. Я это сделаю, когда закончу со всем остальным.
XX
Мьерк отправил маленького бретонца в тюрьму в В., несмотря на подтвержденное намерение армии расстрелять его. Речь шла лишь о том, кто первый его укокошит. Это заняло определенное время, достаточное для того, чтобы я его навестил. Он сидел уже шесть недель.
Я хорошо знал тюрьму. Это был старинный средневековый монастырь. Монахов заменили заключенные. Вот и все. Во всем прочем это место не слишком изменилось. Трапезная стала столовой, кельи — камерами. Просто добавили решетки, двери, замки и приделали по верху стен колья, ощетинившиеся колючками. Свет с трудом проникал в это обширное здание. Там всегда было сумрачно, даже в самые солнечные дни. Единственным желанием, которое испытывали входившие туда люди, было поскорее покинуть это место, и лучше бегом.
В тюрьме я сказал, что меня прислал судья. Это была неправда, но никто не стал проверять. Меня все знали.
Когда сторож открыл дверь в камеру маленького бретонца, я поначалу ничего не увидел. Но сразу же услышал. Узник тихонечко пел, детским голоском, довольно приятным. Сторож впустил меня и запер за моей спиной дверь. Глаза привыкли к сумраку камеры, и я заметил бретонца. Он был в прострации, сидел в углу, подтянув колени к подбородку, и беспрерывно качал головой, не переставая при этом петь. Тогда я видел его впервые. Он выглядел моложе своих лет. У него были прекрасные белокурые волосы и голубые глаза. Он смотрел в пол. Не знаю, услышал ли он, как я вошел, но когда я заговорил, он не удивился.