Молчащий
Шрифт:
Варнэ сходила по надобности и, как насторо-
жившийся бурундучок, неподвижно застыла, прислушиваясь к тишине. Глаза её при свете луны хищно блестели. Она не щурила их, как днём, не мигала. Бледные губы подрагивали. Варнэ что-то тихо шептала и, не поворачивая головы, время от времени пугливо озиралась. Но всё вокруг было тихо. Никому не было дела до сгорбившейся сумасшедшей старухи. Только луна, похожая на прозрачный, освещённый сзади бубен шамана, холодно смотрела на неё с высоты.
Варнэ проворно засеменила к чуму Маймы. Подойдя, она остановилась,
Около неё Варнэ остановилась, хитро улыбнулась. Прошлась несколько раз вдоль нарты. Потом наступила на полозья и со злостью плюнула на шкуру, лежащую поверх нарты. Всё это старушка проделала несуетливо, спокойно, и усмешка не сходила с её лица. Поправив на голове шапчонку, Варнэ выдернула из сугроба хорей, швырнула на землю и три раза переступила через него, повторяя:
— Пошли рукам хозяина болезнь; чёрную болезнь принеси ему, хорей! Чёрную болезнь! Чёрную болезнь!
Так поступает женщина, когда хочет зла мужчине, так она мстит.
Воткнув хорей на своё место, старуха подошла к ездовой нарте, точно так же, три раза, перешагнула через упряжь:
— Пусть олени его не смогут идти, пусть они лишатся ног, когда владелец будет в долгой и трудной дороге.
Такой же обряд исполнила она и над охотничьей снастью, лежащей рядом с нартой:
— Пусть песец не идёт в его капкан! Пусть жестокий зверь, живущий в страшном лесу, когтями разорвёт ему лицо и вынет глаза. — Сплюнув, старуха протянула к чуму кулачки, потрясла ими.
Когда слова проклятья затихли в ночи, Варнэ направилась к поганой нарте. Села на неё и зябко поёжилась. Но не от холода, хотя было морозно. Что холод? Она привыкла. Старая женщина вздрагивала от дум. Весь день уходил у неё на кривляния, а ночью, когда всё живое засыпало и можно было расслабиться, стать собою, всплывали из темноты воспоминания — и Варнэ не могла совладать с ними.
С озера донёсся сухой протяжный треск. Женщина вздрогнула и подняла голову. Сколько... сколько раз этот звук заставлял её вздрагивать и вспоминать....
Давным-давно, когда её звали ещё Едэйне, она жила у озера, в маленьком чуме, который издали больше походил на болотную кочку, чем на жилище. Отец с матерью, как два кулика, ловили с утра до вечера рыбу, сушили её на солнце, вывешивали над огнём, чтобы чуть-чуть подпалить, заправляли густым дымом, вымачивали под дождём и снова отдавали лучам солнца. Получался юрик. Для семьи он был почти единственной пищей. Родители с годами и сами стали походить на жёлтый сморщенный юрик. Жили бедно. Мать и зимой, и летом ходила в одной и той же ягушёнке, которую никогда не снимала, потому что под ней ничего не было.
Когда Едэйне исполнилось восемнадцать лет, к ним из соседнего небогатого стойбища пришли двое мужчин. Они были одеты аккуратно, хотя и бедно. Малицы носили без сорочек, кисы без узоров и сукна, ножны имели обычные, сделанные
Вечером, после того как гости ушли, отец задумался. И думы у него были печальные, потому что он побледнел вдруг, когда мать развела костёр.
— Кэле, огонь говорит! — сказал отец.
— Я не слышу, тебе показалось, — ответила мать, но лицо у неё тоже стало испуганным.
— Нет, говорит. Как бы не было горя.
И посмотрел на дочь.
Едэйне догадалась: если придёт горе, которое пророчит пламя очага, на этот раз — к ней.
Отец не стал ждать ужина. Надел свои лучшие кисы, которыми пользовался лишь в дни большой радости. Мать собирала его молча, и только когда муж встал на лыжи и пошёл, тихо окликнула. Но тот не услышал её. Отец удалялся медленно, и фигура его долго таяла в темноте.
— Куда он ушёл, мама?
— К людям.
— Зачем?
— Хочет, чтобы у тебя на свадьбе было мясо. Тут недалеко есть богатое стойбище оленных людей. Если там дадут хоть маленько мяса, он потом отнесёт туда много рыбы. Пойдём в чум, не смотри вслед уходящему, не прощайся, придёт.
Мать в тот вечер была особенно ласкова и добра. Она надела на Едэйне свою праздничную ягушку, которую берегла пуще глаза. За шкуру для неё отдали столько юрика, что и не скажешь.
— Дарю тебе, дочка, — с гордостью проговорила мать, поглаживая на подоле белую полоску, она нравилась ей больше самой ягушки.
— Как мне? Тебе самой нужна, мама.
— Помолчи, дочка. Я сейчас радуюсь. Ты идёшь за мужчину не голой, как я. Это хорошо.
Потом вплела в длинные волосы Едэйне старинные медные украшения, достала шапку, которая была, правда, не новая — шерсть кое-где свалялась и облезла,— но мать осталась довольна.
— Скоро за тобой придут, и моя дочь одета хорошо, — говорила она, поправляя украшения в косах. — Тебе уже много лет, ты должна выйти замуж.
Едэйне очень хотелось коснуться рукой волос матери, погладить их. Мать никогда не была такой счастливой. Сейчас и голос у неё особенный. Тёплый, задумчивый. Конечно, ей радостно, ведь дочь станет хозяйкой чума и у неё появятся свой очаг, свои дети. Едэйне не решилась спросить, кто и когда придёт. Сердце говорило, что мужем будет юноша с чёрными глазами: крепкий, сильный и, наверное, удачливый. Это неплохо. Муж добудет много диких оленей, из их шкур можно будет сшить матери новую ягушку, лучше и красивей этой, подаренной.
Вечером мать и дочь не могли уснуть. Волновались, понимая, что это последняя ночь Едэйне в их ветхом чуме. Мать останется в нём одна, когда отец на охоту или, как теперь, по делам уйдёт. Едэйне чуть не плакала, но держалась: впереди новая жизнь, и нельзя её встречать слезами.
Через мукаданзи залетали в чум светлые большие снежинки; они медленно кружились и исчезали, опускаясь почему-то лишь туда, где дрожал воздух над ещё не погасшим костром.
В основании шеста, у самой головы, что-то неприятно заскрипело.