Молодая Цветаева
Шрифт:
Вы поймете, Маринушка, как Вы мне необходимы. Без Вас я проживу у чужих людей молчальником, в холоде, изредка согреваемый пламенем чужих костров. Мы с Вами, Маринушка, двое БЛАГОРАЗУМНО несчастных БЕЗУМНО счастливых людей».
Наконец, строки последнего (из сохранившихся) письма, от 26 июня: «Я сел у столика и с радостию, безумной, безудержной, думал о жизни, о Вас, Марина… Это маленькое купе — дом мой. В нем я освобожденный, настоящий, безудержный, безнаказанный, с душой-вольницей.
Марина, мне необходимо жить и любить. Я с горечью думаю о своей судьбе. Захотелось… жизни вдвоем, простых слов, восторга, отраженного чужой душой».
Кроме писем он шлет Марине из Нижнего еще и телеграммы…
Возможно, в текстах
Но с возвращением Сергея отношения — даже если они уместились в платонических рамках — осложняются. Не от этой ли ситуации так срочно спасается Марина? Ни она, ни Никодим не собираются ничего рушить в своих семьях. Значит, что же — разрыв? Отказ? Обман? Одно другого невозможнее.
Однако нашу фантазию, которая всегда норовит устремиться по протоптанной дорожке, придется укротить. Еще за год до обсуждаемой ситуации, 21 июля 1916-го, она отвечала на неожиданно полученное ею тогда — после пятилетнего перерыва! — письмо от Петра Юркевича — того самого Понтика. И в ее письме-ответе — признания, которые игнорировать не стоит, хотя бы потому, что искренность их Цветаева подтвердила всей своей дальнейшей жизнью. «Долго, долго, — с самого моего детства, — пишет она, — с тех пор, как я себя помню, — мне казалось, что я хочу, чтобы меня любили. Теперь я знаю и говорю каждому: мне не нужно любви, мне нужно понимание. Для меня это — любовь. А то, что Вы называете любовью (жертвы, верность, ревность), берегите для других, для другой, — мне этого не нужно. <…> Есть у меня еще другие горести с собеседниками. Я так стремительно вхожу в жизнь каждого, который мне чем-нибудь мил, так хочу ему помочь, “пожалеть”, что он пугается — или того, что я его люблю, или того, что он меня полюбит и что расстроится его семейная жизнь. Этого не говорят, но мне всегда хочется сказать, крикнуть: “Господи Боже мой! Да я ничего от Вас не хочу. Вы можете уйти и вновь прийти, уйти и никогда не вернуться — мне все равно, я сильна, мне ничего не нужно, кроме своей души!” <…> А я хочу легкости, свободы, понимания, — никого не держать и чтобы никто не держал!»
Похоже, что Никодим Плуцер-Сарна был не из пугливых, — но самой Марине пора было надевать узду на собственное чувство. Наступала пора пересадки из «Теперь» во «Всегда» — так она сама это назвала позже в письме к Рильке. Любовь во времени — вещь неблагодарная, сама себя уничтожающая, — напишет Цветаева в 1926 году, — с ней надо уметь справляться. Марина умеет, но для этого все же необходимо терпение и, видимо, уединение. «Что трудней — сдержать лошадь или пустить ее вскачь? И — поскольку лошадь, которую мы сдерживаем, — мы сами — что мучительней: держать себя в узде или разнуздать свои силы? Дышать или не дышать?»
«Всякий раз, когда я отказываюсь, я чувствую, как внутри меня содрогается земля <…> Мой отказ называется еще так: не снисходи — ничего не оспаривай у существующего порядка…» Это написано уже в 1934-м.
Есть важная запись на страницах сборника «Версты», объединившего стихи, написанные Цветаевой в 1916 году. Запись сделана автором через много лет, по просьбе владельца книжки Алексея Крученых, под стихотворением «Руки даны мне — протягивать каждому обе…». Вот ее текст: «Все стихи отсюда — до конца книги — и много дальше — написаны Никодиму Плуцер-Сарна, о котором — жизнь спустя — могу сказать, что сумел меня любить, что сумел любить эту трудную вещь — меня…»
И это почти всё из достоверностей, касающихся этой истории.
Не
Но любовь остается. Только к концу 1918 года она иссякнет под тяжестью каких-то — бог весть каких! — обстоятельств. А нам в наследство от этих радостей и мук достанутся поэтические сокровища.
Итак, это ему, Никодиму, адресовано такое — размахнись-рука, раззудись-плечо — веселое, шальное стихотворение:
Кабы нас с тобой да судьба свела — Ох, веселые пошли бы по земле дела!И к нему же — чудесно лирическое: «Вот опять окно, где опять не спят…», как и другое, ликующее: «Я тебя отвоюю у всех земель, у всех небес…» Странно, что последнее стихотворение Марина почему-то не включила в сборник «Версты». Почему? Оберегая Сережу? Слишком личное?
Но не включила и другое, как бы повторяющее то пожелание друга, с которым мы встретились в его письме:
…Я бы хотела жить с Вами В маленьком городе, Где вечные сумерки И вечные колокола. И в маленькой деревенской гостинице — Тонкий звон Старинных часов — как капельки времени…В октябре Марина в Феодосии, у сестры Аси. Она еще сохраняет надежду — а поначалу даже уверенность, — что муж с детьми и няней вскоре к ней присоединятся.
Увы! Пройдет всего несколько недель, и почтовая связь между Севером и Югом прервется. В «Южных ведомостях» исчезают сведения о том, что происходит в России севернее Харькова; до Крыма не доходят ни письма, ни газеты.
В Феодосии вспыхивает солдатский пьяный бунт. Разбивают винные погреба, пьяные матросы днем и ночью горланят песни. Идут грабежи. На улицах слышны выстрелы.
На несколько дней к Марине и Асе приезжает из Коктебеля Волошин. Его мучает астма, терзают напряженные отношения с матерью, очень тревожит ситуация в стране. Но при всем том он верен себе. «Какое страшное время — и какое счастье, что мы до него дожили!» — сказано в одном из его писем этих дней. Для сестер у него всегда достаточно и сочувствия, и сердечного тепла.
Марина верна своему ремеслу — вернее, оно ее не покидает; прекрасное стихотворение написано ею в эти дни:
Ночь. — Норд-Ост. — Рев солдат. — Рев волн. Разгромили винный склад. — Вдоль стен По канавам — драгоценный поток, И кровавая в нем пляшет луна…Дни идут за днями — никаких известий из Москвы, никаких известий от Сергея!
В безумной тревоге Цветаева решает вернуться обратно.
И только в поезде, уже отъехав несколько сотен километров от Феодосии, она узнает о большевистском перевороте в Петрограде. А также о том, что в Москве уже несколько дней идут кровопролитные бои!