Шрифт:
Глава 1
В течение десяти месяцев пребывания в Ротберге в качестве преподавателя французского языка юного наследника принца я научился достаточно ценить тюрингское пиво, чтобы, выйдя из карлсбадского поезда, не усесться за одним из столиков станционного буфета. Девица Бингер, сидевшая за конторкой, улыбнулась, узнав меня: это была очень худая особа, одетая во все черное, за исключением белой кружевной рюшки у воротника. По внешнему виду она напоминала ночную птицу, отличалась жиденькими волосами, крошечным ртом и глазами цвета чересчур разжиженного кофе. Она лично поставила передо мной каменную кружку, под оловянной крышкой которой пузырилась рыжеватая пена. Одновременно с этим она кинула на меня долгий взгляд, который, казалось, говорил: «С этой кружкой я предлагаю вам всю свою жизнь!» В самом деле, я еще недавно был уверен, что девица Бингер без памяти влюблена в меня. Но эта иллюзия рассеялась в тот момент, когда я неожиданно вошел в буфет и застал эту юную особу, без памяти целующей господина Грауса, видного гражданина города Ротберга, собственника гостиниц-вилл «Люфткурорт» (что значит: «Место лечения воздухом»), расположенных по соседству с замком.
В то время как я принялся
– Господин доктор ожидает карету из Ротберга? – пролепетала девица Бингер своим действительно очаровательным голосом.
Я ответил, что ожидаю не только карету из Ротберга, но и поезд из Эрфурта, с которым должен приехать кое-кто из моих знакомых.
– А в Карлсбаде господин доктор был для того, чтобы подготовить все для будущего путешествия ее высочества владетельной принцессы?
На этот раз я ограничился неопределенным кивком головы, подумав про себя: «Еще новая нескромность господина Грауса! Он уведомляет свою возлюбленную решительно обо всех мелочах придворной жизни!»
Девица не расспрашивала более и погрузилась в глубокие мечты. Я тоже задумался о себе.
Было немного более трех часов. Косые лучи августовского солнца заливали зал, играя на оловянных крышках пивных кружек, на жиденьких волосах кассирши и на зеркале, висевшем на стене против меня. Я кинул взгляд на это зеркало и увидел в нем образ молодого человека, сидевшего за кружкой пива. Этому молодому человеку, одетому в элегантный серый костюм, казалось на вид не более двадцати лет. Но я-то знал, что ему уже двадцать шесть, потому что этим молодым человеком был я. Я с любопытством глядел на свое отражение, как глядят на посторонних. Сейчас же молодой человек в зеркале состроил серьезную мину; но его юношеское лицо, правильные черты которого окаймлялись пышными волосами, его большие голубые глаза и рот, с трудом удерживавшийся от улыбки, делали безрезультатными попытки придать себе строгий вид.
«Луи Дюбер, – мысленно говорил я этому ироническому облику, – почему у вас сегодня такие радужные мысли? Милый мой, ваше положение далеко не так блестяще! Вы бедны, и бедны после того, как думали, что будете богаты, а это еще хуже. До прошлого года вы были парижанином, слегка причисленным к министерству иностранных дел и занимающимся для собственного удовольствия метафизикой и кропанием хромых стишков. Ваш отец был влиятельным финансистом, стоявшим во главе свекловичного рынка. Правда, он не очень-то много заботился о вас и вашей сестре Грете! Это был финансист широкой жизни. Овдовев слишком рано, он стал вкладывать слишком много рвения в покровительство артисткам. Но он не заставлял вас ни в чем чувствовать лишения, даже наоборот. Приятного бездельничества и нежной дружбы с Гретой было достаточно для того, чтобы вы чувствовали себя счастливым.
Свекловица изменила финансисту, потерявшему одним ударом и состояние, и жизнь. Пришлось поместить Грету в верненский пансион, а вы сами были очень довольны, когда вам удалось по протекции министра получить это место учителя наследного принца в глуши Германии с содержанием в пять тысяч марок в год… Луи Дюбер, со времени этих катастроф прошло только десять месяцев – улыбаться еще слишком рано!»
Такой суровой отповедью я пытался заставить свои мысли настроиться на печальный лад. Я вспоминал все то грустное, что пришлось пережить, среди чего не последнее место занимали впечатления от первого прибытия в Ротберг. Были святки, ротбергские ели дремали под густым снежным покровом; все девять километров, отделяющие Штейнах от Ротберга, я ехал среди ночных завываний ветра…
Прихлебывая пиво девицы Бингер, я вызвал в памяти появление при желтоватом свете фонарей высокой, бородатой фигуры придворного привратника Кребса, прижавшегося к стене, чтобы пропустить мой экипаж. И мне показалось, что меланхолическое, настроение уже создано.
Но тут же внутри меня с протестом всколыхнулась самая непристойная жажда жизни. Образ придворного привратника Кребса растаял, заслоненный двумя бесконечно более привлекательными образами, и рука невольно потянулась к внутреннему карману пиджака, словно напоминая, что у меня имеются две причины с улыбкой глядеть в глаза будущему. Эти причины заключались в двух письмах, которые я сейчас же решил перечитать.
Первое письмо, помеченное французскими штемпелями и нацарапанное почти мальчишеским почерком, гласило:
«Радость! Счастье! Ура! Дорогой мой Волк, завтра я выезжаю в Германию, в страну твоего принца, к тебе, мой Волк, мой великан! Я не могу поверить, что это правда, что это будет завтра; что у меня будет настоящий багаж; что я беру с собой некое платье, нет, два «неких» платья! Пусть-ка посмотрят ротбержцы… и принц, и ты! Да, на чем, бишь, я остановилась?.. Вот! Ты подумай только, что завтра твоя Грета сядет в семичасовой поезд и что во вторник около четырех часов она упадет в объятия своего Волка, спутает ему его изящный пробор, чтобы позлить его; подергает его за усы, повозится с ним и расскажет ему свою жизнь за последние шесть месяцев! Ты ведь сам понимаешь, что не могла же я обо всем писать! Прямо ужас, что только я тебе скажу во вторник. Хорошенько раскрой свои волчьи уши! И ты тоже расскажешь мне все… Ура, ура! Я опять увижу Волка!
А ты-то доволен? Я не нашла в твоем последнем письме особенного подъема. Ты сообщаешь мне там детальные сведения о поездах, пересадках и т. п. А мне до всего этого нет ровно никакого дела, понимаешь ли ты, Волк? Я хочу, чтобы ты, подобно мне, потерял голову от радости и сходил с ума от восторга при одной мысли о нашей встрече. (Знаешь ли, со стороны твоего принца было действительно очень мило, что он позволил тебе не жить в замке во время моего пребывания в Ротберге; у нас с тобой на свободе будет прелестная жизнь, ну, а если бы пришлось жить в замке, я чувствовала бы себя немного, пансионеркой. Ведь у меня-то нет, как у тебя, привычки к придворной жизни!) Боже! Вот-то я растормошу тебя в эти пять недель: ты себе и представить не можешь. Время, проведенное без тебя, было таким тяжелым, гораздо тяжелее, чем можно было видеть из моих писем…
Кстати,
Ну, вот. Я очень люблю тебя, мой большой Волк, и от всего сердца целую тебя. Мысленно я сворачиваюсь в клубочек у тебя на коленях, как делала, когда была совсем маленькой девочкой.
Грета
P. S. Надеюсь, что там, у твоего принца, найдется теннис?»
Иметь младшую сестренку, сначала забавляться с нею, как с живой куклой, потом, как с подружкой по играм, потом видеть, как она пышно распускается в молодую девушку. Чувствовать, как свежие девичьи руки охватывают твою шею, вдыхать аромат ее волос, ловить нежный взгляд ее глаз, и при этом не ощущать нездорового волнения – вот редкое наслаждение, достающееся на долю старших братьев, которые были в дружеских, нежных отношениях с сестрами значительно более молодыми, чем они. Грета, родившаяся в 1890 году, совершенно не знала нашей матери, умершей в 1896 году. Трудно сказать, чтобы она много больше знала отца, который проводил большинство времени вне дома. И вплоть до катастрофы, разорившей нас и лишившей отца, я был единственным воспитателем Греты. Но добро, которое я сделал Грете, она мне вернула сторицей. Присутствие этого чистого существа мешало мне исповедовать по отношению к женщинам грубые, презрительные теории моих современников. Разумеется, живя в Париже молодым, праздным, богатым, свободным, я не вел монашеской жизни. Но, по крайней мере, я не изрекал, что все женщины – негодницы и что любовь – просто телодвижение. Маленький голубой французский цветочек цвел у меня на сердце, когда я отправлялся в Германию.
В то время, когда я углубился в эти воспоминания, в зал вошел железнодорожный чиновник; его раздраженный голос дал знать, что эрфуртский поезд опаздывает на семь минут. Это сообщение оторвало меня от моих грез и заставило вспомнить, что у меня имеется второе письмо, которое тоже надо перечитать.
Это второе письмо, – несравненно более длинное, было тоже написано по-французски, но более широким, выписавшимся почерком. Это письмо, имевшее в уголках бумаги золотую корону, было помечено позавчерашним числом и замком Ротберг. Я получил его накануне в Карлсбаде.
«К Вам имеется просьба, мой друг, – гласило это письмо, – вызвать пред Вашими глазами (глазами цвета неба Франции) укромный уголок, где я так люблю слушать Ваш голос, читающий мне моих любимых поэтов… Вы представляете себе это, не правда ли? А теперь – час пополуночи. Вокруг меня все спит в замке. Царит глубокая тишина, немного жуткая…
Думаете ли Вы хоть немного о нашем унылом и. достославном Ротберге? Думаете ли об узнице, изнывающей там, узнице своего ранга и немецкой верности? Не смею верить этому. Вы – юный француз, а это значит – существо остроумное, очаровательное и… легкомысленное. Поездка в Карлсбад явилась для Вас праздничным отпуском школьника, и я уверена, что. Вы усиленно развлекаетесь в Карлсбаде. Ведь он наполнен хорошенькими и доступными созданиями, а никогда еще не было видано француза, способного остаться спокойным среди хорошеньких и доступных созданий.
Я нападаю на Вас, я несправедлива. Я слишком уважаю Вас, чтобы думать, будто некий образ может уступить в Вашей душе место другим женщинам. У Вас благородное сердце. Ваше отсутствие – услуга, которую Вы оказываете мне; мне приятно, что именно Вы устраиваете меня, Вы выбираете помещение для меня. Таким, образом, когда в сентябре я буду далеко от Вас, Вы будете в состоянии вызывать в воображении те места, где я буду жить (в конце концов, я устроюсь с принцем так, чтобы мне хоть на несколько дней оказалась надобность в Вас). Я уверена, что Вы подыщете мне отличное гнездышко. Не забудьте, чтобы в ванной комнате был устроен аппарат для нагревания белья: я так ужасно страдала в прошлом году в Мариенбаде, где Берте приходилось нагревать мое белье на какой-то ужасающей керосиновой печке!
Я слышу тяжелые шаги часовых, совершающих обход замка; твердый солдатский шаг вызывает передо мной видение немецкой мощи и охраны. Увы! Этой мощи, этой охраны еще недостаточно для моего покоя. Эту ночь, как и прошлую, я буду плохо спать… Мне не хватает сознания, что недалеко от меня в этом бесконечном замке спит мой дорогой наследственный враг. (Принцесса намекает на наследственную вражду Франции и Германии). Он не защищает меня от физических опасностей, как крепкая немецкая стража. Но он умеет отгонять от меня минуты страшной меланхолии, которая одолевает меня каждый раз, когда я задумаюсь об условиях своей жизни… О, мой поэт и профессор, Ваша ученица должна признаться, что вдали от Вас чувствует себя одинокой. И ей грустно думать, что, даже и вернувшись обратно, вы целых пять долгих недель не будете спать под одной крышей с ней!
Я одна посетила все наши любимые места… Мария-Елена-Зиц, Гриппштейн, Тиргартенский лес, Фазаний павильон. Но пейзажи, казавшиеся нам такими прелестными, такими улыбающимися, потеряли для меня часть своего обаяния и даже красоты… Но что я говорю! Я просто забываю, кто я такая и кем я должна быть. Вы должны били внушить мне странное доверие, чтобы вызывать меня на подобные признания. Горды ли Вы этим, по крайней мере? Скажите «да», чтобы я была не так смущена и не так возмущена собой.
Завтра с первой почтой я жду от Вас письма. Но Бога ради пусть оно принесет мне Вас таким, каким Вы бываете около меня, а не исполнительным служащим (каким Вы были в последнем письме)! Друг мой! Я устала от почтения! Я жила в почтении при эрленбургском дворе всю свою юность. Я окружена почтением в Ротберге, где меня, как владетельную принцессу, уважают все, даже мой супруг! Вы, мой новый подданный, освобождены мною от обязанности относиться с почтением к Вашей повелительнице и другу! Решено ли? Получу ли я желанное письмо не от подданного, а от друга; письмо, которое друг не осмелился прочесть повелительнице?
Спешу запечатать это письмо: быть может, я порву его, если стану перечитывать!