Момемуры
Шрифт:
Конечно, отмечалось влияние на Беpкутова пpозы Вильяма Кобака, пpежде всего его испаноязычных pоманов (с фоpпостом в виде «Раи»), где языковые экспеpименты сочетались с эксцентpическими игpовыми пассажами. Hо новые жанpы в искусстве появляются так же pедко, как и новые игpы, ибо новый жанp фоpмиpуется и обтачивается долго, как янтаpь волнами, идущими чеpедой. Жанp сказа-игpы (а его пласты или, по кpайней меpе, жизнетвоpные очаги, можно обнаpужить не только в пpозе Кобака и г-на Беpкутова, но и у таких, возможно наиболее интеpесных колониальных писателей, как Билл и Стив Еpопкины, малоизвестный в России молодой титан Маpк Мэлон, г-н Филимонов и дpугие), этот новый жанр появился не как бедный колониальный pодственник из затхлого воздуха колонии, а, как и следовало ожидать, из моpской пены pусской литеpатуpы.
Почему те или иные писатели становятся популяpными в том или ином читательском кpугу? О чем говоpят читательские пpистpастия и как они опpеделяют физиономию твоpческой сpеды? Конечно, многообpазие литеpатуpы вызвано многообpазием читательских вкусов. И ни спектpальный, ни статистический анализ не
И, конечно, не надо забывать, что колониальная литеpатуpа, какие бы эпитеты мы к ней ни подбиpали, все pавно лишь часть, а не целое, остpов в аpхипелаге, пусть кpупный, но не единственный, и без литеpатуpы метpополии, как не веpти, нам не обойтись. Россия, Россия! Огpомный, непpиступный матеpик! Кто только не пытался обнять тебя своим умом! Кто не стpемился к тебе хотя бы в мыслях! Кто из жителей колонии не коpил себя, что живет там, а не здесь! И не давал себе слово: пусть как туpист, как путешественник, пусть pаз в жизни, но побывать в Москве обязательно!
Москва и москвичи
Москва!.. Как много в этом звуке Для сердца русского слилось.
А. С. Пушкин
Я приехал в Москву6 спустя целую жизнь и был изумлен произошедшими здесь переменами. После того как в окрестных ущельях были открыты лечебные воды и грязевые источники и доказана спасительная полезность минеральных вод, надоедливый образ высокогорного курорта стал все более проступать сквозь некогда знакомые очертания древней столицы. У первой заставы приезжающий садился в фуникулер, который осуществлял бесперебойное сообщение с центром, и начинался подъем вверх. Земля отрывалась от ног, как лист в отрывном блокноте, скрипели блоки, прогибалась канатная дорога — внизу расстилался вид на долины, красные маковые и маисовые поля, плантации лимонов и хлопка, дебри виноградника; на живописном треугольнике лощины, прорезанном журчащим арыком, возделывала свой сад чета трудолюбивых горцев; вон женщина в чадре несет на голове глиняный кувшин; усталый ослик, привязанный к ореховому дереву, дремлет в фиолетовой кружевной тени; иногда из гнезда, скрытого в роении пятен изумрудной зелени с коричневой подпалиной кустов, среди утесов и круч, с треском и хрустом крыльев срывался и плавно парил над пропастью гордый орел, становясь на время единственным спутником медленно двигающегося в фуникулере приезжего.
Гребни гор, уступы скал, величественная панорама и гордая мысль о том, что именно этот ландшафт вылепил вольнолюбивый характер и непреклонный дух москвичей, поневоле мирили глаз с трафаретными чертами одинаковых уютных отелей для любителей горнолыжного спорта, саночной трассой, проложенной в неглубокой ложбине, разноцветной группкой туристов в тирольских шляпах, вытаскивающих свой ярко-зеленый джип, увязший в снежной целине.
Вот отвесная пропасть, замирает дух, пальцы поневоле судорожно вцепляются в поручни сиденья, угрожающе поскрипывают пристяжные ремни, фуникулер плывет как птица; можно закрыть глаза и представить, как внизу оголенным кинжалом поблескивает горная речка с холодной кастальской влагой; приветливый мальчуган в драной феске, запрокинув голову, машет руками, а затем возвращается к своему утомительному труду: пытается сдвинуть с места упрямого ишака, барабаня сверкающими желтыми пятками по его потертым бокам; и незаметно пейзаж переходит в бескрайнюю пустыню, песчаные барханы, контуры мечетей и минаретов проступают сквозь жемчужную дымку горизонта, живописный караван верблюдов медленно ползет по необозримому пространству желто-золотого песка, от его жара — пылкость и открытость нрава здешних обитателей, простодушная бесхитростность и радушие, характереное для этих детей природы.
Не только простой люд здесь доброжелателен и гостеприимен, хлебосольны и интеллигентные москвичи. Их жизнь (описанная мной в статье, опубликованной в журнале «National Geographic», по заданию которого я и приехал в Москву) принципиально отличается как от колониальной, так и от питерской (я приехал в Москву проездом из Петербурга) большей устойчивостью и основательностью, любовью к природе, живописностью своих приусадебных участков и очаровательностью женщин. Жены москвичей округлы и мудры (среднестатистическая петербургская жена писателя, как я успел заметить, — худая, даже костлявая и нервная особа), приветливы и милы; семьи отличаются крепостью, нравы более здоровые, интимная жизнь более упорядочена и не так хаотична, как в бывшей северной столице; дом — моя крепость, эта древняя русская пословица завоевала сердца многих москвичей.
Прав незабвенный Фаз Кадер, говоря, что брезгливость — единственный источник цивилизации. Что делать, но достоинства действительно продолжение наших недостатков, и не будь русский человек так брезглив, как бы удалось ему за столь короткое время воссоздать вокруг себя аккуратный, пpяничный и добpопоpядочный мир своих предков.
Действительно, московские интеллигентные
Различие, многообразие и борьба за влияние разных кругов обеспечивает их противоборство, создающее неожиданные конъюнктуры, — доброжелатели того или иного круга (что опять же было вызвано недеклассированностью оппозиционных писателей) могли занимать достаточно высокое положение в официальной иерархии и споспешествовать своему кругу.
На круги была разбита не только нонконформистская среда, но и артисты, обласканные властями. Этим можно было пользоваться. Сношения с заграницей были также облегчены. Альпийские горнолыжники увозили под пухлыми свитерами объемистые рукописи; договоры, заключенные на свежем воздухе, скреплялись здоровым московским морозцем. Издать книгу за «бугром», то есть за отделяющим Москву от Европы горным хребтом, было легче, чем — по непереводимому московскому выражению — «nassat na dva palza». Власти к московским нонконформистам относились весьма снисходительно. Не до того. Они спешно заделывали брешь в «бугре», тайно прорубленную альпинистами-диссидентами, ибо сквозь нее, воспользовавшись суматохой и замешательством, успело пробраться большое число контрабандистов-скалолазов, в основном космополитов, которые явно незаконным способом увозили с собой принадлежащие государству золотые головы, голосовые связки, сердце и другие органы, ухитряясь проглатывать их, пропускать через носоглотку или другим путем засовывать внутрь. Это был валютный товар и государственная проблема, по сравнению с которой богема была полевыми цветочками, что обильно росли по долинам и по взгорьям, конечно, не очень крутым, но живописным.
В Петербурге из-за неудачного географического местоположения на болоте и равнине не было такого громоотвода, каким для Москвы являлись скалолазы, альпинисты и контрабандисты, что отвлекали на себя внимание, создавая живительную тень, благодаря которой быстро разросся оазис оппозиционной культуры. Здесь был чистый горный воздух, люди дышали полной грудью, были доброжелательны и не так эгоцентричны, как в проклятой Богом Северной Венеции. При общении москвичи излучали истинно московскую теплоту, как бы отдавая то, что они получали, находясь куда ближе к солнцу.
Это согревающее сердце тепло я ощутил во время самого первого своего чтения в Москве, устроенного в модном салоне одного московского писателя, жена которого была знаменитой московской актрисой одного популярного некогда, а теперь несколько потускневшего театра. Опять, по сути дела, невозможный ни для колонии, ни для Петербурга альянс сурового и непреклонного неофициального писателя и изнеженной, купающейся в волнах официальной славы актрисы. Пока я читал в просторной, со вкусом обставленной гостиной со множеством интересных вещиц и фотографий, развешенных на стенах (портреты запрещенных и полузапрещенных писателей, опальных поэтов и бардов, уютные семейные снимки в овальных и круглых рамочках орехового дерева; конечно, самая изысканная библиотека, трудно представимая даже в мыслях для живущего в колонии простого смертного), она, эта актриса, спала за плотно, как коленки молодой девицы, сведенными дверями своей спальни, и мне с ней так и не удалось познакомиться. Я всегда очень точно ощущал ту акустику, которую обретало то, что я говорил или читал; восприятие собеседника было для меня раковиной, которую я подносил к уху, тут же понимая, какой именно футляр приготовлен для моих слов (что, кстати, не раз спасало меня от необходимости метать бисер и говорить в пустоту). Не знаю, в какой мере это простое свойство присуще другим, но тот же г-н Прайхоф, самый длинный разговор с которым начался однажды возле его мастерской, когда мы усаживались на фуникулер, а затем продолжался во время длинного пути по канатной дороге и закончился ужином у него дома, утверждал, что никогда не слышит, как воспринимаются его слова, ибо совершенный в этом отношении глухарь; для меня же молчание обладало самым красноречивым языком — его анаграммы я разгадывал вслепую.