Монохон. Короткие истории о жизни в Иркутске
Шрифт:
В день рождения мама предложила мне «из первых рук» получить подарок. На углу улицы 8-го Марта мы ждали Валентина Моисеевича. Он не приходил. Мама нервничала, я волновалась. Валентин Моисеевич показался с большой клеенчатой сумкой. Он остановился, огляделся, из-под плеча открыл сумку. Я взяла у него из рук двухтомник Цветаевой и заглянула в лицо Валентину Моисеевичу. Лицо показалось мне землистым, покрытым книжной пылью, с несфокусированными на меня глазами. «Беспокоится, рискует», – подумала я.
Читать Цветаеву в свежих, кое-где непрорезанных страницах было восхитительно непривычно.
В дальнейшем всякий раз, заходя в библиотеку, попутно я заказывала в читальном зале эти самые стихотворения, живущие в старых книгах с преступно подчеркнутыми словами и продырявленными уголками страниц и имеющие какую-то другую «биографию».
В
В это время я прочла в журнале «Юность» повесть Олеси Николаевой «Инвалид детства» и была под впечатлением. В сведениях об авторе сообщалось, что он пишет не только прозу, но он еще и поэт.
Почувствовав непреодолимую потребность познакомиться со стихами Олеси Николаевой, я стала захаживать в магазин «Родник» и спрашивать, нет ли такой книжки. «Нет, еще не привезли», – любезно отвечала продавец и предлагала зайти на следующей неделе. Я заходила на следующей неделе, а потом два раза в неделю. Вскоре тетенька из отдела поэзии смотрела на меня враждебно. А еще через некоторое время она стала исчезать при моем появлении. Но я верила, что книжку непременно привезут и ждала возле прилавка, пока однажды не услышала вслед: «Девочка, ну нет у нас того, что ты ищешь. Сходи в другое место. В „Союзпечать“, например…»
Вскоре магазин «Родник» трещал от очередей. Это была новая подписная кампания на собрание сочинений В. Пикуля.
А с Олесей Николаевой я познакомилась через десять лет в Москве. Она подарила мне книжку стихотворений.
Жила в Иркутске Галя. Была она маленькая, сухонькая, носила очки круглой формы. Работала Галя в книжном магазине «Родник» на складе, но потом уволилась и стала разносить книги. Откуда Галя книги брала – никто не знал. Только книги у нее были редкие, хорошо изданные, всегда в одном экземпляре.
Прозвали ее Галей-книгоношей. Появлялась Галя всегда там, где нужно было, и книги приносила, о каких только мечталось. А главное – к хорошим людям приходила, к писателям, художникам. Всех знала по имени-отчеству и точно догадывалась, о какой книге кто думает. Деньги не брала, а если брала, то по указанной цене, не больше.
Особенностью было то, что Галя-книгоноша книги подписывать любила.
Достанет книжку, помедлит, откроет форзац и в кавычках напишет: «Гой ты, силушка, не покидай меня, воспари и обогрей меня…» Или другое что-нибудь похожее.
А потом вдруг плакать начнет и нараспев повторять: «Это я за Русь нашу переживаю, как ей маяться, уж бы кто-нибудь помог…»
Как она жила, догадаться было невозможно. Семьи у Гали не было. Был ли дом, тоже неизвестно. Обижали ее часто, гнали. Согревалась тем, что книги носила и дневник свой по строчкам раздавала.
Еще очень любила чай пить.
Не знаю, живет ли сейчас Галя в Иркутске и какие там сейчас книгоноши. Одну Галину книжку я с собой вожу. Сначала она со мной в Петербурге прожила, а потом в Англию поехала.
Иркутский Дом литераторов, двухэтажный деревянный особняк, был «домом с прошлым» – возраст его перевалил за сто лет, в начальной поре по его многочисленным мебелированным комнатам ходила купеческая семья. К середине двадцатого века этот дом стал оплотом высокой культуры, пристанищем надежд начинающих словотворцев и маститых сибирских писателей.
В девяностые годы одним из главных в этом иркутском доме считался поэт Ростислав Филиппов. Исполин, громадного роста, с большими руками и ногами, он был похож на возвышающийся над равнинами Везувий. За глаза товарищи называли его на французский манер Жираф Филипп или по-братски Ростик. В юности Ростик учился в семинарии, но, недоучившись, нырнул в бурлящие воды журналистики, выйдя из нее сложившимся поэтом. В иркутской кулуарной жизни Ростислав Филиппов хорош был в двух ипостасях. Он по-особенному, с разгулом пил водку, не закусывая, что было удобно в условиях гастрономической пустоты эпохи. И, вкусив запредельного по своей значимости напитка, вспоминал выученные в семинарии тропари, приуроченные к двунадесятым праздникам. Тропари Богородице, а также всем святым, в земле российской просиявшим, иркутский поэт Ростислав Филиппов мог воспроизвести на все шесть гласов, а этим свойством, надо сказать, не всегда обладают и сами студенты семинарии. Последний факт был несомненным преимуществом по
Поскольку Дом литераторов в Иркутске был оплотом высокой культуры, которая играет немаловажное значение в жизни маленького провинциального города, в диапазон его силы стекалось множество пытливых умов, желающих определить для себя свое место, маленькую гавань в устье сибирской литературы, в которой можно было бы забросить якорь и переждать штиль. Итак, в Иркутском Доме литераторов накопилась изрядная стопка рукописей. Был назначен день чистилища, час разбора полетов. Разбирать полеты и расчищать путь в бесконечность обязали поэта Ростислава Филиппова. Зал был переполнен. Каждый ждал своей минуты. Очередь была выстроена по алфавиту. На выражения Ростислав Филиппов не скупился. До буквы «С», с которой начиналась моя фамилия, пришлось немало пережить. «И вот, наконец, Сизова», поэт Ростислав Филиппов печально и глубоко вздохнул, отчего душа моя беспрепятственно вошла в пятки. «Ну, что тут сказать, – он почесал свой большой нос согнутым указательным пальцем, среди всех… баб, – здесь он, обведя глазами присутствующих и, морщась, продолжать чесать нос, – пожалуй, эта будет писать стихи, потому что у нее есть…» – Ростислав Филиппов, главный иркутский поэт, запнулся, отстранил руку от носа, повел ею в воздухе, вращательными движениями пытаясь схватить, как невидимого комара, нужное слово. Эта пауза навела меня сейчас, по прошествии двадцати лет, на воспоминание о другой поэтической фигуре, из другого географического ареала той же эпохи. А именно, израильском поэте Михаиле Генделеве, который судил о молодых талантах при помощи термина «яйца». Например, говоря об успешном поэте, он употреблял выражение: «у него есть яйца». Соответственно, тот, кто ему не нравился, характеризовался как человек без яиц. При этом отсутствие яиц или их наличие относилось как к поэтам-мужчинам, так и к дерзающим девушкам. И вот, возвращаясь к паузе, возникшей в Иркутском Доме литераторов, я невольно продолжаю домысливать фразу поэта Ростислава Филиппова: «…будет писать стихи, потому что у нее есть… яйца». Однако в тот час поэту Ростиславу Филиппову было не до яиц. Воспитанному на почве соблюдения иных приличий, ему пришло на ум другое, не менее загадочное слово. Поведя в воздухе рукой, слово это было поймано, и словом этим была «культурка». Напрягшись на выдохе, большой поэт Ростик, он же Жираф Филипп, повторил: «Потому что у нее есть… как бы это сказать… культур-ка…» Последнее было произнесено быстро, наспех, вскользь, почти проглочено, словно для того, чтобы, непонятное и неразличимое, оно поскорее исчезло с глаз долой, из слуха вон как нечто излишнее в этих стенах, наполненных более высоким смыслом, великой значимостью.
Сложно сказать, какие именно чувства вызвали во мне слова поэта Ростислава Филиппова. Все-таки, он обладал в моем неокрепшем сознании несомненным достоинством знания шести тропарных гласов, что выдавало в нем человека, не чуждого брожению сакральных духовных процессов. Однако возведение в ранг загадочной «культурки» оказалось событием судьбоносным, ибо вытолкнуло меня на простор поиска его истинного смысла.
Вскоре я покинула маленький губернский город Иркутск и его старинный особняк. Отфигурировав один раз, слово «культурка» в моей жизни более не появлялось. Нигде не появлялось – ни на задымленных табаком питерских кухнях с их длинными разговорами, ни в самых темных подвалах, ни на самых светлых чердаках, ни в одной стране, ни в другой. Слово это не появлялось, потому что по сути не обладало никаким смыслом. Не обладало никаким смыслом, наверное, оттого что более я никогда не переступала порога старинных особняков, пристанища литературных надежд, предназначенных для определения места в вечности. Места, в котором можно было бы забросить якорь и переждать штиль.
После окончания Иркутского университета я поступила на службу в Восточно-Сибирское книжное издательство. Позвонила, спросила, пришла, и меня взяли работать. Никто не верил, что пришла я так, с бухты-барахты. Думали, по высокой рекомендации, по звонку сверху.
В первый же день посадили меня в комнату для корректоров, рукопись вычитывать дали. Сижу я в комнате этой, оглядываюсь. Вокруг стены темные, шторы темные, за пыльным окошком трамваи стучат. И такая тоска на меня наползать стала, отчаяние смертельное. «Ну, – думаю, – влипла я, как муха в паутину по доброй воле». Пришла домой и расплакалась.