Море и берег
Шрифт:
Спустя некоторое время трюм угомонился, сонно завздыхал. Я открыл здоровый глаз. Покачивался висевший на столбе одинокий фонарь «летучая мышь» — от него, казалось, было больше теней, чем света. Квадрат люка был теперь затянут вечерней мглой.
Я поднялся по крутому трапу наверх. Море и небо были полны свежести и движения. Как бы стремясь обогнать пароход, плыли на запад облака. Там, впереди, уже отпылал закат, но небо все еще было подсвечено розовым и оранжевым. За кормой стлалась широкая пенная полоса. Она уходила в густую мглу, в кронштадтский дождик, в ленинградское студенческое общежитие и холодные сводчатые коридоры Академии художеств, в залитое солнцем бакинское детство. Все это как-то разом отодвинулось и стало прошлым.
А
Дальше шли вывески — «Азавтодор» и «Кто куда, а я в сберкассу». На последней был изображен бегущий человек с невероятно длинными ногами. Почему в сберкассу надо было мчаться во весь дух, мы не знали. Но и сейчас это вдохновенное, полное дикой экспрессии творение безвестного мастера кажется мне куда более выразительным, чем пошловатые рекламные плакаты «Накопил — и машину купил».
Мы проплывали мимо афиш ДКАФа — Дома Красной Армии и Флота. Ну-ка, что за кинокартина сегодня? «Плыви, девушка, плыви!» Вот здорово, надо посмотреть! Кино мы любили самозабвенно. В одном квартале от нашего дома, на проспекте Кирова, был небольшой сад Коммунальников с летним кинотеатром, вечно устланным шелухой от семечек. Там мы и смотрели фильмы нашего детства. Лента часто рвалась и перекашивалась, почему-то всегда в момент драки или погони. Вспыхивал свет, и было видно, как у всех зрителей руки ходят вверх-вниз, поднося ко рту семечки. Наконец киномеханику удавалось укротить непокорный аппарат, гас свет, и на экране снова прыгали кадры. Обворожительно улыбалась Ната Вачнадзе. Пылкий Дуглас Фэрбенкс молниеносными взмахами шпаги метил противника буквой «Z» — знаком Зоро. Невозмутимый худенький человек в очках и шляпе-канотье — Гарольд Ллойд — в переполненном автобусе привязывал к веревке долларовую бумажку. Толстяк пассажир, привстав с сиденья, наклонялся за ней. Ллойд быстренько усаживал на освободившееся место свою даму и одновременно дергал за веревочку. Мы хохотали на весь сад Коммунальников…
Вдавливая в раскаленный асфальт следы сандалий, мы продолжали свой путь к бульвару. Мы «проплывали» мимо двух стариков в облезлых бараньих папахах — сидя на табуретах у края тротуара, они со страшным стуком играли в нарды. На огромных коричневых ставнях растворов (так в Баку называли комнаты без окон, выходящие прямо на улицу) кроме обычных надписей было крупно написано мелом: «Спать!» Эти надписи появились в городе после недавних гастролей гипнотизера Орнальдо.
И вот — Приморский бульвар, лучшее место в городе, да и, наверное, во всем мире.
Бульвар — узкая зеленая полоса между набережной и каменным парапетом, за которым лежит в полукруглой своей чаше синяя Бакинская бухта. Больше всего на бульваре акаций. В мае, в пору цветения, они источают сладковатый парфюмерный запах, и на них появляются метелочки скромных белых цветов. Среди бакинских мальчишек цветки акации считались съедобными. Выдернешь цветочек из коричневого основания, пожуешь нежный корешок — вкуса, по правде говоря, почти никакого, так, нечто сладковато-горьковатое. Противно даже. Но не хотелось отставать от других.
Иное дело — олеандры. Очень красивы эти кусты с их глянцевитыми, будто кожаными, листьями и ярко-розовыми цветками. Но попробуй взять в рот — живо отравишься. Олеандры пользовались недоброй славой ядовитых растений.
Хорош Приморский бульвар, залитый июльским солнцем.
Ох и хорошая была купальня! Говорю «была», потому что давно уже нет ее, купальни нашего детства. Уже тогда, в тридцатые годы, Бакинская бухта была грязноватой, изрядно замазученной. Славно было купаться в норд или сразу после него: господствующий в этих краях северный ветер гнал от берега грязь, жирные коричневые мазутные «поля». Но когда задувал южный ветер — «моряна», — все это прибивало обратно, и мы вылезали из воды, покрытые бурыми пятнами мазута, и бежали под душ. С годами в бухте и вовсе невозможно стало купаться. Да и обветшала наша купальня. В конце пятидесятых годов ее снесли. А все-таки жаль…
Все наши игры были связаны с морем. У Витьки дома был колоссальный немецкий атлас, весивший — честное слово! — килограммов десять. С той поры я таких атласов не видывал.
Из стульев, стола и гладильной доски мы сооружали корабль, точнее — капитанский мостик. Остальное довершала фантазия, питаемая синими листами атласа. Мы склонялись над ними, испещренными прекрасными названиями островов и цифрами глубин, и отправлялись в плавание. Теперь мы были братьями-моряками с Азорских островов, и мы поднимали восстание островитян против португальских властей и, спасаясь от погони, уходили в океан. Нас трепали штормы, мы погибали от жажды, но все-таки добирались до берега, это была Бразилия, а может, Уругвай, и мы поднимали восстание угнетенных индейцев, а потом снова уходили в океан, в «ревущие сороковые».
В те годы не то в «Мурзилке», не то в «Еже» печатались «Приключения Макара Свирепого» — серии рисунков с подписями. Были там, в частности, рисунки о том, как Макар Свирепый оказался в открытом море на льдине. И вот мы с Витькой тоже отправлялись на дрейфующей льдине в Ледовитый океан. Правда, намерения наши значительно отличались от Макаровых. Тот глупо падал со льдины в воду, спасался от белого медведя, только и всего. С нами тоже случалось такое. Но в конце концов нашу льдину прибивало к Алеутским островам, и мы поднимали восстание туземцев…
Еще мы увлекались астрономией. Летними вечерами пылало над Приморским бульваром звездное небо, и мы, пользуясь указаниями Фламмариона, отыскивали Большую и Малую Медведицы, Лебедя, Кассиопею, Волопаса. Из Фламмариона же выписывали в специальную тетрадку сведения о планетах — расстояние от Солнца, поперечник, температура, наличие или отсутствие атмосферы и т. д. Добравшись до Земли, мы решили не заносить в тетрадку сведения о ней. Мы написали только: «Земля. Наша родная планета! Что о ней писать?!»