Море изобилия. Тетралогия
Шрифт:
Пока Сигэкуни и секретарь спешили в зал заседаний суда восьмого участка, единственное, что чуть оживляло темный коридор судебного здания, был дождь, льющийся на зелень запущенного внутреннего дворика, и Сигэкуни казалось, что это здание, где словно замурованы души преступников, хотя и призвано представлять разум, переполнено мрачными эмоциями.
Гнетущее состояние он продолжал испытывать и тогда, когда сел на место в рядах для публики: Сигэкуни неприязненно смотрел, как порывистый, нетерпеливый секретарь торопливо проводил его сюда и, словно забыв о существовании сына своего патрона, уткнулся в сборник
По молодости – он всего лишь наблюдатель! С самого рождения это словно его миссия – наблюдать.
В сущности, по складу его характера Сигэкуни следовало бы обладать уверенностью в том, что он человек действия, но после признаний Киёаки в нем произошли странные перемены. Это были даже не перемены, а необъяснимый обмен чертами характера. Долгое время друзья тщательно оберегали каждый свою индивидуальность и не собирались ничего передавать друг другу, но три дня назад Киёаки вдруг заронил в сердце друга вирус самоанализа, как человек, который, сам исцелившись, заражает своей болезнью окружающих.
И сейчас, когда этот вирус мгновенно размножился, оказалось, что самоанализ – это черта, куда более свойственная Хонде, чем Киёаки.
Симптомы этой болезни проявились прежде всего в форме какой-то непонятной тревоги: «И что теперь делать Киёаки? Могу ли я, как друг, просто наблюдать со стороны за тем, что произойдет?»
Пока он ждал открытия намеченного на половину второго заседания, его мысли были далеки от суда, который вот-вот должен был начаться, и следовали только за этой тревогой.
«Должен ли я предостеречь друга, отговорить его от его затей?..
До сих пор я делал вид, что не замечаю его мучительных страданий, и только любовался его утонченностью, верил, что в этом сила моей дружбы, но теперь, когда мне все открылось, разве не правильно было бы, используя право дружбы на вмешательство в жизнь друга, стремиться спасти его от надвигающейся опасности? Тогда мне не придется ни о чем сожалеть, даже если Киёаки разозлится или поссорится со мной.
Через десять, через двадцать лет Киёаки меня поймет, да пусть хоть и никогда не поймет…
Несомненно, Киёаки просто летит к трагической развязке. Это красиво, но примем ли мы в жертву человеческую жизнь ради мгновенной красоты, промелькнувшей в окне птичьей тенью?
Да. Я, закрывая глаза, склоняюсь к заурядной дружбе посредственностей, поэтому, как бы это ни тяготило меня, должен охладить его опасный пыл и всеми силами воспрепятствовать тому, чтобы он сломал свою жизнь».
От этих мыслей голова Хонды горела, он не в состоянии был ждать суда, не имеющего к нему никакого отношения. Ему хотелось вскочить, броситься домой к Киёаки и всеми силами отговаривать того от его намерений. И раздражение, вызванное тем, что он не может это сделать, лишь усиливало тревогу, жгло сердце.
Он заметил, что места для публики уже заполнились, и понял, почему секретарь пришел так рано и занял места.
Здесь были и молодые люди, с виду студенты-юристы, и незаметные мужчины и женщины среднего возраста, торопливо исчезавшие и появлявшиеся репортеры с нарукавными повязками.
Прибытие подсудимой вызвало шум. Обвиняемая в синей тюремной одежде и в сопровождении судебных служителей добралась до своего места; все стремились разглядеть ее лицо, и это мешало Хонде, поэтому он увидел только пухлую белую щеку с заметной ямочкой. И потом в его поле зрения были только волосы, по-женски завязанные сзади, и округлые полные плечи, сжавшиеся, но ничуть не напряженные.
Появился адвокат, ждали только судью и прокурора.
– Вот она. И не подумаешь, что это женщина, которая убила человека. Говорят, нельзя судить по внешности, и это совершенно верно, – прошептал его спутник.
Суд, согласно форме, начался с вопросов, обращенных председателем к обвиняемой: имя, адрес, возраст, социальное положение и место приписки. В зале стояла гробовая тишина, казалось, был слышен даже торопливый шорох кисти секретаря.
Обвиняемая встала и без запинки ответила:
– Токио, район Нихомбаси, квартал Хаматё, два-пять, из третьего сословия, Масуда Томи.
Но голос у нее был слишком тихим, слушать было трудно, и публика заволновалась, что не услышит следующих важных вопросов, – все стали вытягивать шеи, прикладывать руки к ушам. Обвиняемая, до сих пор отвечавшая гладко, на вопросе о возрасте, может быть, умышленно запнулась и, подбадриваемая адвокатом, словно очнувшись, ответила довольно громко:
– Тридцать один.
В этот момент мелькнула прядь волос, упавшая на обращенную в сторону адвоката щеку, и краешек холодно блеснувшего глаза.
Это маленькое женское тело было в глазах публики полупрозрачным шелковичным червем, из которого тянется неожиданно запутанная нить зла. Даже легкие движения тела заставляли воображать пятна пота под мышками на тюремной одежде, грудь с обозначившимися в тревожном биении сосками, пышные формы крутых бедер.
Это тело словно собиралось скрыться в коконе, свитом из бесконечно тянущейся из него нити бесконечного зла. Как полно, как точно тело отвечало преступлению!
…Люди хотят именно этого: если выразить их горячую мечту, то окажется, что все привычное, близкое человеку может быть воплощением зла; у худых женщин формой зла становится их худоба, у полных женщин – их пышность. Даже воображаемый пот, который расплывается сейчас под ее грудью… Публика радовалась, получая одно за другим подтверждения тому злу, воображать которое им давало возможность ее тело.
Хонда брезгливо отверг возможность разделить воображение публики, в котором нашлось бы место и его молодым фантазиям, и только следил за тем, насколько ответы обвиняемой отвечают сути события.