Московские эбани
Шрифт:
— Не понял. Что все-таки случилось? — Вадим уже не мог скрыть своего раздражения его непонятными объяснениями.
— Я же тебе сказал. Нарушил я закон — прописанный в картине. В композиции её было удивительное равновесие. И если бы её рука держалась за мою — и не она не смогла бы лететь, и я бы так не стараться, — мы бы сразу рухнули.
— Слушай, я тебя тут водкой пою, икрой угощаю, а ты…
— Что я? Я тебе правду, брат говорю. Я… увидев картину ту, сразу все без объяснений понял, словно… как бы тебе сказать, вот увидишь, к примеру, красную звезду и все про советскую власть вспомнишь, а ведь если словами все пересказывать, то и жизни не хватит. Так на нас действует символ, брат. Вот и картина та была таким символом, брат, что я сразу все в один момент про себя прочитал. И понял — дано мне два варианта — так и лететь, или… но тогда… все равно её не удержать. И или вместе рухнем, но скорее, я один… И столь взволнован я был этим откровением, что, спустившись, как обычно, пока они завтракали, по лестнице с чердака в сад, про осторожность забыл. Все думал: а как бы так наши руки на картине соединились. Неужели невозможно?.. А тела?.. Прилег под раскидистой вишней, в небо гляжу, тут-то меня и обнаружили дети. Я сказал, что приехал рано утром и, боясь их разбудить, задремал под вишней. А приехал я затем, что уезжаю в Батуми по приглашению, переводчика своей детской книжки, и приглашаю
Это не было блефом. Меня действительно переводил один аджарец, живущий под Батуми, в Чакве в таком месте, где всегда идут дожди. — Вздохнул Потап и, пока не выкурил сигарету, не продолжил: — Он действительно, приглашал меня и ещё одного поэта. Но, зная грузинское гостеприимство, я мог спокойно приглашать и Викторию. Вот я её и пригласил, сказав, что поедем по делу втроем.
Она, словно сходу почувствовав что-то неладное, тут же отказалась, сказав, что может и на даче заняться иллюстрациями моей книги. Зря я напирал, что книга выходит для аджарских детей и стиль колорит и местность должны быть узнаваемы ими. Потом я долго обрабатывал её мужа, напирая на то, что Виктория давно не купалась в море и ей вообще надо бы отдохнуть от детей и забот — все-таки она в первую очередь художник, а потом уж домохозяйка… Вот так — сморозил, поначалу, с испугу, но после уж не отступился.
Потом мы вместе собирали её в дорогу и, когда на утро должен был отходить поезд, знал бы ты, брат, как я узюзюкался на радостях. В вагон, к тому же плацкартный, поскольку иных билетов среди лета на юг достать так сразу было нельзя, меня под руки притащили два приятеля из ансамбля народных инструментов. Пить я начал с ними ещё с вечера, поведав свою повесть о любви, сразу после их выступления, в гримерной, — можешь представить в каких костюмах они меня привели под руки! Оба были в сапогах, шароварах, косоворотки, чубы, кепки набекрень, а один ещё почему-то никак не мог расстаться со своей идиотской гармошкой. Увидишь таких среди бела дня, сразу подумаешь, что с ума сошел и пригрезилось!.. А ещё в руках я держал бордовые георгины и желтые астры. Дорогие цветы по тем временам, поскольку август только начинался, но букет, я тебе скажу, выглядел тоже убойным. Только её выдержка и воспитанность, не позволили ей сразу же соскочить с подножки поезда с криком: "Чума! Чума!".
А дальше было круче. Я поклялся ей и, сопровождавшему нас поэту, что пить больше не буду, только когда начнется отходняк — опохмелюсь. Но едва мы выехали за границы Московской области, отходняк начался и, поэт с фамилией Сухарь, после той поездки я о нем ничего не слышал, сам предложил мне выпить. Потом мы пошли в вагон-ресторан и обросли компанией. Тем временем Виктория осталась дремать на своей верхней полке. Так ночь, день… Среди второй ночи у меня, кажется, началась белая горячка, или психоз алкогольный… — привиделось, что она проплывает мимо нашего столика, намереваясь сойти с поезда. Небесная картина её, перенеслась в реальность, и с криком: Не покидай меня, вика! — я рванул за ней. Я бежал по плацкартному вагону, продолжая орать не как блаженный, а как падающий в пропасть, срывал за ноги спящих пассажиров с верхних полок и, понимая, что это не Виктория, бежал скидывать следующих… Я орал все громче и боялся, что она не услышит меня, потому что невесть откуда взявшиеся люди, ругались, причитали, кричали, пытаясь заглушить мой вопль. Дети плакали. Видимо я бежал очень резво и очень быстро сдергивал людей с верхних полок, потому что связали меня только в третьем от ресторана вагоне.
Так я связанный и проехал до Батуми под покровительством старого грузина — проводника. Иногда ко мне заглядывал Сухарь, приносил по чуть-чуть опохмелиться, с разрешения грузина, что бы я не окочурился. Виктории не было рядом. Она не видела всего натворенного мною безобразия в полном масштабе, поскольку спала в конце третьего, если считать от начала моего полета за ней, вагона. Но почему-то когда мы сошли в Батуми с поезда, уже вполне приличные, она со мной не разговаривала.
Ну… ты, можешь понять, старик, — сменил свое обращение к Вадиму Потам, словно состарились они за время его рассказа, даже голос его стал стариковским: — Можешь себе представить, что я только не вытворял, чтобы привлечь к себе её внимание. Все было бесполезно. Она не ругалась, она не скандалила, даже не дулась, просто вела себя так, как будто меня нету, а когда я обращался к ней напрямую, говорила со мною на «вы», как с совершенно незнакомым человеком. Мы продолжали пить с Сухарем, но уже потихоньку. Я, временами слишком прямо понимая, что основная миссия мужчины на земле, охранять женщину от других мужчин, начинал кидаться на прохожих, если мне казалось, что кто-то не так на неё смотрит. В конце концов, когда мы ходили по улицам среди бела дня — на местный пляж, предположим, или в столовую — все улицы были пусты. Гостеприимные грузины так не хотели драться с нами, своими гостями, что разбегались по домам, завидев нас за километр, как от прокаженных. Даже на пляже вокруг нас был подозрительно пустой ореол. Представляешь, старик, диаметром метров в сто. Но мы тоже люди тактичные, — соблюдали свой режим и не меняли маршрутов. О творчестве естественно пришлось забыть. И только наивная Виктория иногда спрашивала Сухаря или моего переводчика — надо ли ей или не надо что-то иллюстрировать? Ей отвечали, что ничего не надо. А когда она возмущалась: "А вообще-то что я здесь делаю?" Все и всегда отвечали ей коротко: «отдыхаешь».
Сбежать она от нас не могла, потому что мы её конвоировали неотступно. Вот и ходила с нами молча. Но раз бросилась в море в шторм. Чуть не утонула. Но ничего выбралась. Я ей даже руку подал, на берег вытащил, хотя конечно броситься за ней в плавь не решился. Это было бы самоубийство чистейшей воды, скажу тебе, старик. Но когда напомнил ей, что если бы я руку ей не подал, то её бы снова в море волной утянуло, а волны-то были побольше меня, а быть может и пальм — гигантские… Так ты знаешь, что она сказала в ответ, да не сказала, лишь процедила в сторону: — "Эх ты, спаситель, даже ног не замочил". А я боялся сказать, что видел картину, в которой мы друг другу не протягиваем рук… Так и ходил, молчал оскорблено. Но однажды, когда мы неожиданно подрались Сухарем на привокзальной площади, видимо больше не с кем нам было подраться… Да так, что, обычно невидимые нам, местные сбежались. И обступив нас плотным кольцом, и спрашивали у Виктории: "Вай! Да что же они в Москве не могли найти какой-нибудь подворотни, чтобы подраться? Зачем для этого надо было так долго ехать на нашу добрую землю?" — Виктория не выдержала, заплакала и убежала. Едва я это заметил, я бросил Сухаря на попечение грузин и побежал за ней. Она лежала на постели, уткнувшись лицом в подушку, и ревела в голос. Над ней стоял мой переводчик, хозяин дома и причитал: "Зачем так сильно плачешь, словно у тебя кто-то умер!" "Умер, умер — оторвалась она от подушки и, не заметив моего прихода, снова уткнулась лицом вниз, и заплакала. Она плакала, я тебе скажу, старик, так отчаянно!.. Ну… как ты понимаешь,
Я думал тогда: вот, наконец-таки все и решилось!.. Что теперь мы будем вместе. Что те прозрачные летящие люди — на самом деле наши ангелы хранители. И лететь им над нами, держась за руки. Навсегда!
Когда я проснулся — её нигде не было. Под окном маленькая девочка кричала: Дядя Потап! Дядя Потап! Я выглянул в окно, но она, видимо, больше ничего по-русски говорить не умела и жестами куда-то звала меня. Я оделся и вышел. Это был первый день, когда не моросил дождь. Светило яркое южное солнце, ещё доброе, не палящее, поскольку было раннее утро. Почему-то меня впервые не тревожил вопрос: где Виктория. Я был абсолютно спокоен и с насмешливым любопытством шел за зовущей меня девочкой. Минут через пятнадцать она меня привела в привокзальный ресторан. Я с удивлением вошел в него — никого, только за дальним столиком сидит какая-то дама. Я, старик, видел все и с актрисами спал, которые в постели абсолютные уродины, а на сцене красавицы, но поверь, чтобы пятнадцатилетняя девочка, а такой она мне обычно и казалась, превратилась в стильную даму, к которой подходишь, робея — это же требуется целый штат гримеров! А манеры!.. Движения!.. Взгляд!.. Голос!.. Все изменилось. Это была как бы она и не она. И тут накатили воспоминания её мистической картины, да ещё алкоголь в придачу… И ещё почему-то вспомнил, о том, что, когда мой переводчик, спрашивал, что она так плачет, будто кто-то умер, — она отвечала утвердительно. И всерьез подумал — уж не она ли это умерла и вернулась ко мне с того света? Я, попытался, вспомнить подробности нашей ночи. Первой нашей ночи. А действительно ли это она плакала? Может, я спал с ней мертвой? А её оплакивал кто-то другой. Короче, старик крыша у меня поехала окончательно. Я был согласен одновременно со всеми своими версиями сразу. А тем временем дама, очень похожая на Викторию, предложила мне сесть. Я сел, робея и немея. Она плавно и коротко продирижировала рукою и тут же заезженная, скрипучая пластинка заиграла вальс Мендельсона, появился человек с подносом, на подносе стояли два графина — один с красным сухим вином, другой с водкой, фрукты и порезанная колбаса. Как ты понимаешь, кислятину я пить отказался. Я пил и говорил, о том, что свершилось: теперь — она моя жена, теперь мы возьмем Митю и будем жить, пока что у меня в однокомнатной квартире, что я обладаю нужными связями в министерстве просвещения, и она может не волноваться за дальнейшее его образование и воспитание. Что если нам станет тесно, мы можем, даже не ущемлять жилищных условий её бывшего мужа, мы оформим с ней брак, и мне сразу дадут квартиру в приличном доме, и тогда у Мити будут приятели из интеллигентных семей. Я специально говорил с ней о её сыне, чтобы хоть что-то дрогнуло в её холодном выражении лица, чтобы хоть взгляд помягчал, голос… Бесполезно. Я говорил, словно со Снежной Королевой. Я говорил и пил, а музыка все звучала и звучала. А я все пил. А потом я понял, что музыка давно не звучит, потому, как пластику заело или если эта музыка — то музыка ада. И звуки эти пилили и пилили душу. А потом мне показалось, что она пьет не вино, а кровь. Она словно прочитала мои мысли и, улыбнувшись одними глазами, как-то насмешливо подмигнула мне. Кошмар охватил мою душу. Я рухнул под стол. Я пополз под стол, чтобы спрятаться, чтобы не видеть. Какой-то черт поманил меня в мешок, и я так хотел хоть куда-то забиться, что сам, как сейчас помню, полез в этот мешок из-под картофеля.
Очнулся я — смотрю: еду в поезде. Ужаса, моего друг, описать невозможно. И седой, полный проводник смотрит на меня, как бог какой-то, и молчит. Я — в его купе, сумка с моими вещами на полу, а за окном — степь.
Потом я искал её. Хотел объяснить, что она не поняла, меня тогда, что я из любви… Что я!.. Но когда набирал её номер — мне отвечал все тот же её холодный ровный голос. Меня пот прошибал, и я бросал трубку. Я пытался забыться, жить как жил. Но ничего не получалось. Потому что картина такая. Пойми, старик, я не сумасшедший — но как примитивно проверяют композицию находят центр и мысленно прибивают по этому центру к стене. Если остальные части композиции не уравновешивают друг друга по своей массе нарисованного, то картина будет висеть как бы криво. Всегда будет казаться, что вот-вот что-нибудь упадет. Так вот, если бы там соединить эти два силуэта руками, то я должен сразу перевешивать, тянуть вниз и падать вместе с нею. А если её рука уберется, моя останется протянутой — падаю только я. А так они по небу плыли вроде бы и вместе и каждый сам по себе. Как бы каждый знал, что делал. Но вместе все же были. Вместе! Ты понял теперь?
Вадим кивнул в ответ, и на этот раз ему показались объяснения Потапа весьма логичными. Он словно увидел эту картину.
— Понимаешь, старик, — продолжал Потап, в волнении тряся острой, давно нечесаной бородой: Что же получилось — я нарушил композицию. Вот и упал. И когда, она говорила, что умер кто-то, — умер как раз я. То есть должен был вот-вот умереть по закону искусства, потому что больше не лететь мне, а падать. Тут получается что жизнь — это процесс мешающий упасть. И это не она стала такой, как будто после смерти, как я почувствовал тогда на вокзале — она-то, наоборот, стала легче и взлетела выше, а умер я. — Потап вылил в себя водку и со вздохом, отводя взгляд в строну, пояснил: — Потому что пошел против правды искусства. Вот так-то. Потому что мне совсем не надо было спать с ней, чтобы жить по-человечески. А я, козел, уперся. Думал — мужик я или не мужик? Чего она мне мозги пудрит — ведь любит же! Ну… нравился я ей что ли. А вот видишь, как вышло — мужиком-то я, может, и остался, хотя, если честно, лет шесть уже как с женщиной не целовался. Даже с собутыльницей какой-нибудь. Я все сделал для того, чтобы она перестала быть той чертой, что не дает упасть. Понял старик?
— Понял.
— Опасная она баба. Если ты чего с ней задумал, смотри — впишет тебя в свою картину и, попробуй тогда не соответствовать правде её искусства, конец, тебе старик. Точно говорю — конец тогда. Я всю эту мистику её картин жизнью прочувствовал.
— И квартиры лишился из-за того, что она тебя летящим по небу нарисовала? — усмехнулся покровительственно Вадим.
— Быть я хотел с ней рядом, как-нибудь случайно встретиться. Навязчива мысль была. Квартиру свою я поменять к ней поближе не мог. У меня однокомнатная была, да ещё в Печатниках. Денег много бы потребовалось. Вот и решил купить себе дом рядом с её дачей. Подвернулась такая возможность, я тут же сделал обмен за деньги и стал жителем Батуми, где с тех пор никогда не бывал, тогда же, брат, нельзя, квартиру было купить или продать. Но дом можно было. Вот я на вырученные деньги и купил себе дом на станцию дальше от её дачи. И с тех пор, как из поезда на её станции не выглядывал, ни разу её не видел. А потом я женился. Но жизнь у меня и на этот раз не получилась, хотя она женщина и простая. Без заморочек, вроде бы.