Московский дневник
Шрифт:
Я наблюдал, как он взял две из своих букв и укрепил их в калошах покупателя – как метку. Потом широкие сани с тремя отделениями – для арахиса, лесных орехов и семечек (семена подсолнечника, которые теперь по распоряжению советских властей запрещено щелкать в общественных местах). Торговцы готовой едой собираются вблизи биржи труда. Они предлагают горячие пирожки и поджаренную ломтиками колбасу. Но все это происходит беззвучно, выкрики, которыми пользуется каждый торговец на юге, здесь неизвестны. Люди здесь обращаются к прохожим с чем-то, похожим на речи, чуть ли не шепотом, в них заключено нечто от нищенского смирения. Лишь одна каста движется по улицам, нарушая тишину, это старьевщики со своими заплечными мешками; их меланхолический крик не реже раза в неделю оглашает каждый квартал. Уличная торговля отчасти нелегальна и в этом случае не стремится к огласке. Женщины стоят, держа на соломенной подстилке кусок сырого мяса, курицу, окорок, и предлагают их прохожим. Это незаконные торговки. Они слишком бедны, чтобы заплатить за торговое место, и у них нет времени, чтобы после многих часов ожидания в управлении получить недельную лицензию. Если появляется милиционер, они просто разбегаются. Центры уличной торговли – на больших рынках, на Смоленской и на Арбате. И на Сухаревской. Этот рынок, самый знаменитый, раскинулся у церкви, голубые купола которой возносятся над торговыми палатками. Сначала попадаешь в ряды торговцев старым железом. Люди кладут свой товар прямо на снег. Здесь есть старые замки, рулетки, инструменты, кухонная утварь, электротехнические материалы. Прямо на месте занимаются починкой, я видел, как паяли паяльной лампой. Сидеть не на чем, все стоят, болтают или торгуют. На этом рынке можно увидеть архитектоническую функцию товара: рулоны ткани и сукна образуют пилястры и колонны; ботинки и валенки, висящие на веревках над прилавками, становятся крышей; большие гармошки образуют звучащие стены, своего рода мемноновы стены [4] . Можно ли еще у немногих прилавков с изображениями святых тайком приобрести те странные иконы, продажа которых была запрещена еще при царизме, не знаю. Я видел Богоматерь с тремя руками. Она была полуобнажена. Из пупка растет сформировавшаяся, крепкая рука. Справа и слева две другие, распростерты в благословении. Три руки считаются символом Троицы.
4
Мемнон –
Была и другая икона Богоматери, на которой она была изображена с облаками, выходящими из ее живота, посреди облаков танцует Христос-младенец, держащий в руках скрипку. Так как торговля иконами относится к разделу бумажных и художественных товаров, то палатки с иконами располагаются среди прилавков, за которыми торгуют писчебумажными изделиями, так что они с обеих сторон окружены изображениями Ленина, словно заключенный в сопровождении жандармов. Уличная жизнь и ночью прекращается не полностью. В темных подворотнях натыкаешься на огромные шубы. Ночные сторожа сидят в них на стульях и время от времени неуклюже встают.
4
Для уличного пейзажа всех пролетарских районов важны дети. Их там больше, чем в других районах, они двигаются более уверенно и озабоченно. Детей полно во всех московских квартирах. Уже среди детей начинается коммунистическая иерархия. Комсомольцы как старшие стоят во главе. У них есть клубы во всех городах, и они являются настоящей подготовленной сменой партии. Дети поменьше становятся – в шесть лет – пионерами. Они тоже объединены в клубы, их гордым знаком отличия является красный галстук. Наконец, октябрятами – или же «волчатами» – называются совсем маленькие дети, с того момента, как могут показать на портрет Ленина. Но все еще можно встретить запущенных, безымянно-жалких беспризорных. Днем они по большей части встречаются поодиночке, каждый на своей боевой тропе. По вечерам же они собираются в команды перед ярко освещенными фасадами кинотеатров, и приезжим говорят, что в одиночку с такими бандами лучше не встречаться.
Чтобы справиться с этими совершенно одичавшими, недоверчивыми, ожесточенными детьми, педагогам не оставалось ничего другого, как самим идти на улицу. В каждом московском районе уже несколько лет есть «детские площадки». Ими заведуют воспитательницы, у которых редко бывает больше одного помощника. Как она найдет общий язык с детьми своего района – ее дело. Там раздают еду, устраивают игры. Сначала приходит человек двадцать или сорок, но если руководительница находит нужный подход, то через пару недель площадку могут заполнить сотни детей. Ясно, что традиционные педагогические методы не дали бы в работе с этими массами детей ничего. Чтобы вообще дойти до них, быть услышанными, необходимо следовать как можно ближе и как можно яснее речи самой улицы, всей коллективной жизни. Политика при организации групп таких детей – не тенденция, а само собой разумеющийся предмет интереса, такой же ясный наглядный материал, как магазин или кукольный домик для буржуазных детей. Если же к тому же представить себе, что руководительница должна восемь часов следить за детьми, занимать и кормить их, при этом она же ведет бухгалтерию всех расходов на хлеб, молоко и разные вещи, что она за все это отвечает, с безжалостной очевидностью становится ясно, сколько остается от частной жизни у тех, кто эту работу выполняет. Однако среди всех картин еще далеко не преодоленной детской нищеты для внимательного взгляда открывается вот что: как освобожденная гордость пролетариев согласуется со свободным поведением детей. Нет большей и более прекрасной неожиданности для человека, знакомящегося с московскими музеями, чем видеть, как непринужденно проходят по этим залам дети и рабочие, группами, иногда вокруг экскурсовода, иногда по отдельности. Здесь нет и следа от безнадежной скованности изредка появляющихся в наших музеях пролетариев, которые едва осмеливаются попадаться на глаза другим посетителям. В России пролетариат действительно начал овладевать буржуазной культурой, у нас же пролетариату такое действие покажется чем-то вроде кражи со взломом. Правда, как раз в Москве есть коллекции, в которых рабочие и дети действительно скоро могут освоиться и чувствовать себя как дома. Там есть Политехнический музей с тысячами образцов, аппаратов, документов и моделей, относящихся к истории добычи полезных ископаемых и перерабатывающей промышленности. Там есть прекрасно организованный Музей игрушки, который под руководством его директора Бартрама создал ценную, познавательную коллекцию русской игрушки и который служит как исследователю, так и детям, часами гуляющим в его залах (в середине дня устраивают большое бесплатное кукольное представление, такое же красивое бывает разве что в Люксембургском саду). Там есть Третьяковская галерея, в которой только и начинаешь понимать, что такое жанровая живопись и насколько она подходит именно русскому человеку. Пролетарий может найти здесь сюжеты из истории своего движения: «Арест пропагандиста», «Не ждали», «Приезд гувернантки» [5] .То, что эти сцены изображены совершенно в духе буржуазной живописи, нисколько не мешает – это только облегчает их понимание публикой. Ведь художественное воспитание (как ясно давал понять Пруст) обеспечивается как раз не созерцанием «творений мастеров». Напротив, ребенок или пролетарий, находящийся в процессе образования, с полным правом считает шедевром не то, что считает таковым коллекционер. Такие картины имеют для него преходящее, но серьезное значение, а более строгий масштаб необходим только в отношении актуальных произведений, касающихся его, его труда и его класса.
5
Приведенные в немецком тексте названия картин И. Репина и В. Перова не совсем точны, это скорее краткая характеристика изображенного.
5
Нищенство не так агрессивно, как на юге, где навязчивость оборванца все еще выдает остатки жизненной силы. Здесь нищенство – корпорация умирающих. Углы некоторых кварталов заложены тюками тряпья – койками гигантского лазарета «Москва», расположенного под открытым небом. Длинные умоляющие речи обращены к прохожим. Вот нищий, который при появлении человека, как ему кажется, способного что-нибудь дать ему, принимается тихо, протяжно завывать, такое обращение предназначено для иностранцев, не понимающих по-русски. Другой нищий принимает в точности позу бедняка, ради которого святой Мартин на старых картинах разрезает свой плащ. Он стоит на коленях, вытянув вперед обе руки. Перед Рождеством у стены Музея революции целыми днями сидели в снегу двое детей, накрывшись каким-то лоскутом, и скулили. (Однако перед английским клубом, самым фешенебельным заведением, которому прежде принадлежало это здание, им не разрешили бы и этого.) Если кто действительно знает Москву, так это такие дети-нищие. Они точно знают, когда в совершенно определенном магазине в углу за дверью им можно десять минут погреться, знают, где в один из дней недели они в определенный час могут достать хлебных корок и где в сложенных трубах есть свободное место для сна. Нищенство они развили в большое искусство с множеством приемов и вариантов. Одни в оживленных местах контролируют клиентуру продавца пирогов, пристают к покупателям и преследуют их, скуля и прося, пока они не поделятся с ними своим горячим пирогом. Другие занимают позицию на конечной остановке трамвая, заходят в вагон, поют песню и собирают копейки. Есть и некоторые места – правда, их совсем немного, – где даже уличная торговля принимает облик нищенства. Несколько монголов стоят у стены Китай-города. Они стоят всего шагах в пяти друг от друга и торгуют кожаными папками; каждый предлагает точно такой же товар, как сосед. Скорее всего, за всем этим стоит сговор, потому что невероятно, чтобы они всерьез составляли друг другу такую безнадежную конкуренцию. Возможно, зима у них на родине не менее сурова, а их заношенные меховые одежды не хуже, чем у москвичей. Тем не менее они – единственные в этом городе, кто вызывает сочувствие из-за климата. Есть даже и священники, собирающие милостыню для своей церкви. Но очень редко можно увидеть дающего. Нищенство потеряло серьезнейшую основу, дурную социальную совесть, открывающую кошельки шире, чем сострадание. В общем же возникает впечатление неизменной убогости нищенствующих (а может, это всего лишь следствие их продуманной организации) из-за того, что они оказываются единственной надежной составляющей московской жизни и неизменно занимают свое место, в то время как все кругом смещается.
6
Каждая мысль, каждый день и каждая жизнь существуют здесь словно на лабораторном столе. И словно металл, из которого всеми способами пытаются получить неизвестное вещество, каждый должен быть готов к бесконечным экспериментам.
Ни один организм, ни одна организация не может избежать этого процесса. Происходит перегруппировка, перемещение и перестановка служащих на предприятиях, учреждений в зданиях, мебели в квартирах. Новые гражданские церемонии крестин и заключения брака демонстрируются в клубах, словно в лабораториях. Административные правила меняются день ото дня, да и трамвайные остановки блуждают, магазины превращаются в рестораны, а несколько недель спустя – в конторы. Это поразительное экспериментальное состояние – оно называется здесь «ремонт» – касается не только Москвы, это русская черта. В этой доминирующей страсти заключается столько же наивного стремления к хорошему, как и безграничного любопытства и отчаянной удали. Вряд ли что еще сильнее определяет Россию сегодня. Страна день и ночь находится в состоянии мобилизации, впереди всех, разумеется, партия. Пожалуй, именно эта безусловная готовность к мобилизации отличает большевика, русского коммуниста от его западных товарищей. Материальная основа его существования настолько ничтожна, что он годами готов в любой момент отправиться в путь. Иначе он бы не справился с этой жизнью. Где еще мыслимо, чтобы заслуженного военного в один прекрасный день назначили руководителем большого государственного театра? Нынешний директор Театра революции – бывший генерал. Правда, он был литератором, прежде чем стал победоносным полководцем. Или в какой стране можно услышать истории, которые рассказывал о себе швейцар моей гостиницы? До 1924 года он сидел в Кремле. Затем его поразил тяжелый ишиас. Партия поручила его лечение лучшим врачам, его отправили в Крым, он принимал грязевые ванны, пробовал лечиться облучением. Когда все оказалось безуспешным, ему сказали: «Вам нужна должность, на которой вы можете щадить свое здоровье, где можно сидеть в тепле и не двигаться». На следующий день он стал портье в гостинице. Когда ему требуется врачебная помощь, он снова отправляется в Кремль. В конечном итоге и здоровье членов партии – прежде всего ценное имущество партии, которая в данном случае, не спрашивая самого человека, определяет, что требуется для сохранения его здоровья. Во всяком случае, так изображает дело в отличной повести Борис Пильняк. Крупному партийному аппаратчику делают против его воли операцию, которая заканчивается смертельным исходом. (Здесь называют одно очень известное имя из числа умерших в последние годы [6] .) Нет знаний или способностей, которые не были бы учтены коллективной жизнью и поставлены ей на службу. «Спец» – так здесь называют любого специалиста – являет собой подготовительную ступень овеществления и представляет собой единственного гражданина, который независимо от политической сферы действия имеет некоторую ценность. Порой почтение к этой категории граничит с фетишизмом. Так, в красную военную академию был принят на работу генерал, пользующийся дурной славой из-за своих действий во время гражданской войны. Каждого пленного большевика он тут же приказывал повесить. Для европейцев такая позиция, безоговорочно подчиняющая идеологический престиж целесообразности, оказывается непостижимой. Но этот случай показателен и для другой стороны.
6
Беньямин имеет в виду «Повесть непогашенной луны» Б. Пильняка.
7
Большевизм ликвидировал частную жизнь. Администрация, политическая жизнь, пресса настолько всемогущи, что для интересов, с ними не связанных, просто нет времени. Нет и места. Квартиры, в которых прежде в пяти-восьми комнатах жила одна семья, вмещают теперь до восьми семей. Через наружную дверь такой квартиры попадаешь в маленький город. А чаще на бивак. Уже в коридоре можно натолкнуться на кровати. В четырех стенах люди только остановились на время, и скромная обстановка по большей части представляет собой остатки мелкобуржуазного имущества, производящего еще более удручающее впечатление, потому что меблировка такая скудная. Но все вместе следует мелкобуржуазному стилю в обстановке: на стенах должны быть картины, на диване – подушки, на подушках – покрывала, на полках – фарфоровые фигурки, в окнах – цветные стекла. (Такие мелкобуржуазные комнаты – поле боя, по которому успешно прошло наступление товарного капитала; ничто человеческое здесь больше развиваться не может.) От всего этого каждому достались какие-то части без выбора. Каждую неделю в бедных комнатах переставляют мебель – это единственная роскошь, которую себе с ними позволяют, и одновременно радикальное средство изгнания из дома «уюта» вместе с меланхолией, которой он оплачивается. Люди выносят существование в этих квартирах, потому что своим образом жизни они отчуждены от него. Они проводят время в конторе, в клубе, на улице. Здесь же расположены только тылы мобильной армии чиновников. Занавески и перегородки, часто лишь до половины высоты комнаты, призваны увеличить число помещений. Ведь каждому гражданину по закону полагается лишь тринадцать квадратных метров жилой площади. Квартплата зависит от дохода. Государство – являющееся собственником всех домов – берет с безработных один рубль в месяц за площадь, за которую более состоятельные люди должны платить 60 и больше рублей. Тот, кто претендует на большую площадь и не может обосновать это своими профессиональными потребностями, должен платить плату, которая в несколько раз выше. Каждое отклонение от предписанных норм наталкивается на необозримый бюрократический аппарат и на непомерные расходы. Член профсоюза, располагающий врачебным свидетельством и прошедший предписанные инстанции, может попасть в самый современный санаторий, поехать на курорт в Крым, получить дорогое лучевое лечение, не затратив на это ни единой копейки. Человек, не состоящий в соответствующих организациях, может лишиться всего и умереть в лишениях, если он не в состоянии, как представитель новой буржуазии, купить себе все необходимое за тысячи рублей. Вещи, не обеспеченные коллективной организацией, требуют непропорциональной затраты сил. По этой причине нет «домашнего уюта». Но нет и кафе. Свободная торговля и свободная интеллигенция ликвидированы. Тем самым кафе лишены публики. Для решения всех дел, включая личные, остаются только контора и клуб. Здесь же человек действует по законам нового «быта» – новой среды, для которой существует только функция трудящегося в коллективе. Новые русские называют социальную среду единственным надежным воспитателем.
8
Для каждого московского жителя дни насыщены до предела. Заседания, комиссии каждый час проходят в конторах, клубах, на фабриках; для них часто не хватает места, их проводят в углу шумных редакций, за убранным столом в заводской столовой. Среди этих мероприятий происходит своего рода естественный отбор, они ведут борьбу за существование. Общество определенным образом проектирует их, планирует, их созывают. Но сколько раз это должно произойти, прежде чем одно из многих окажется удачным, жизнеспособным, соответствующим назначению, существующим. Ничто не происходит так, как это было устроено и как этого ожидали, – эта банальная характеристика жизненной реальности в каждом отдельном случае так неотвратимо и с такой силой доказывает свою правоту, что делает русский фатализм понятным. Если в коллективе постепенно проложит себе дорогу цивилизаторская расчетливость, то это скорее запутает все дело (в доме, где есть только свечи, жить проще, чем в доме, где есть электрическое освещение, но электростанция то и дело прекращает подачу тока). Чувство ценности времени отсутствует – несмотря на все попытки «рационализации» – даже в самой столице России. «Труд», профсоюзный институт организации труда, проводил под руководством его директора Гастева агитационную кампанию за рациональное использование времени. С давних пор в Москве живет много часовщиков. Их чаще всего можно найти – по средневековому цеховому обычаю – на определенных улицах, Кузнецком мосту и на улице Герцена. Возникает вопрос, кому они, собственно, нужны. «Время – деньги» – для этого поразительного лозунга на плакатах потребовался авторитет Ленина; настолько чуждо русским такое отношение ко времени. Они растрачивают все. (Можно было бы сказать, что минуты дня них – словно опьяняющий напиток, которого им все мало, они хмелеют от времени.) Если на улице снимают кино, они забывают, зачем и куда они шли, часами сопровождают съемки и приходят на работу в полном смятении. Поэтому в том, что касается времени, русские дольше всего будут оставаться «азиатами». Однажды мне нужно было, чтобы меня разбудили рано утром: «Пожалуйста, постучите мне завтра в семь». Мои слова вызывают у швейцара, как здесь называют прислугу, следующий шекспировский монолог: «Если мы об этом помним, то будим, но если не помним, то не будим. Собственно, обычно мы помним, и тогда будим. Но, правда, иногда мы забываем тоже, если память подводит. Тогда мы не будим. Мы и не обязаны, однако если вовремя спохватимся, то все же будим. И когда вам надо вставать? Вот сейчас запишем. Вот видите, кладу записку сюда, он ее заметит. Конечно, если он ее не заметит, то не разбудит. Но чаще всего мы будим». Основная единица времени – «сейчас». Это значит «тотчас». В зависимости от обстоятельств это слово можно услышать в ответ десять, двадцать, тридцать раз и часами, днями или неделями ждать обещанного. Как и вообще нелегко услышать в ответ «нет». Выявление отрицательного ответа – дело времени. Потому катастрофические потери времени, нарушение планов постоянно на повестке дня, как «ремонт». Они делают каждый час предельно напряженным, каждый день изматывающим, каждую жизнь – мгновением.
9
Поездка в московском трамвае – прежде всего тактическое упражнение. Здесь новичок, пожалуй, впервые учится приспосабливаться к странному темпу этого города и ритму его деревенского населения. Кроме того, поездка в трамвае дает уменьшенное представление о том, как теснейшим образом переплетаются техническая структура и примитивные формы организации жизни, обо всем этом всемирно-историческом эксперименте в новой России. Кондукторши стоят на своем месте в трамвае в шубах, словно самоедские женщины на своих санях. Упорная толкотня, напирание, ответные толчки при проникновении в чаще всего уже битком набитый вагон происходят молча и совершенно добродушно (я ни разу не слышал при этом ругательства). Настоящее испытание начинается, когда попадаешь внутрь. Через замерзшие стекла совершенно невозможно определить, где находится в этот момент трамвай. Но если это и удается выяснить, толку в этом не слишком много. Путь к выходу забит человеческими телами. Поскольку входят сзади, а выходить надо спереди, предстоит найти путь через эту массу. Чаще всего продвижение идет толчками, на основных остановках вагон освобождается почти полностью. Так что даже московский транспорт в значительной степени представляет собой массовый феномен. Например, можно наткнуться на целые санные караваны, перекрывающие вереницей улицу, потому что груз, для которого требуется грузовой автомобиль, нагружают на пять-шесть больших саней. В санях здесь первое дело – лошадь, второе – пассажир. Никаких излишеств. Мешок с кормом для жеребца, одеяло для пассажира – вот и все. На узкой скамье места не больше чем на двух человек, а так как спинки нет (если не считать таковой низкий край), то на неожиданных поворотах приходится как следует следить за равновесием. Все рассчитано на самую быструю ходьбу; длинные поездки при холоде переносятся не слишком хорошо, и кроме того, расстояния в этой огромной деревне неизмеримы. Извозчик держится при езде у самого тротуара. Пассажир не восседает на санях, он не возвышается над остальными и задевает своим рукавом прохожих. Это тоже несравнимое ощущение для органов осязания. Если европеец при быстрой поездке наслаждается превосходством, господством над толпой, то москвич в маленьких санях смешивается с окружающими его людьми и вещами. Если же он везет с собой ящичек, ребенка или корзину – во всех этих случаях сани являются самым дешевым транспортным средством, – то он поистине втиснут в уличную жизнь. Не взгляд сверху: нежное, быстрое скольжение взгляда по камням, людям и лошадям. Чувствуешь себя, словно ребенок, скачущий на стульчике по квартире.
10
Рождество – праздник русского леса. На много недель он обосновывается на улицах с елками, свечами, елочными украшениями. Дело в том, что адвент православных христиан пересекается с рождественскими праздниками тех русских, которые отмечают их по западному, то есть по новому, государственному календарю. Нигде не встретишь так красиво убранных елок. Кораблики, птицы, рыбы, домики и фрукты заполоняют уличную торговлю и магазины, а музей кустарного искусства каждый год в это время проводит настоящую ярмарку, радуя глаз посетителя великолепием затейливых поделок такого рода. Вблизи уличного перекрестка я увидел женщину, торговавшую елочными украшениями. Желтые и красные стеклянные шары сверкали на солнце, напоминая корзину с яблоками, заколдованную добрым волшебником. Елки едут по городу на санях. Юные деревца с колючими иголками украшают только шелковыми лентами. Вот так, с голубыми, розовыми, зелеными косичками, они и стоят на углах улиц. О том, что рождественские игрушки приходят к нам из дремучего леса, дети знают и без Деда Мороза. Похоже, дерево оживает только в русских руках. Зеленея, оно и алеет, и золотится, и голубеет как небесная лазурь, и неожиданно темнеет. «Красный», «прекрасный» и «красивый» – в русском языке слова одного корня. Самое чудесное превращение происходит с русским лесом в русской печи, где ярко и жарко горят березовые и осиновые поленья. Никакого сравнения с нашими западными каминами. Жаром напоено и дерево, которое строгает, режет, разрисовывает русский крестьянин. А когда на дерево ложится лак, огонь во всем своем многоцветье вдруг превращается в лед. Балалайка – желто-красная, детская гармошка – черная и зеленая, а на тридцати шести яйцах, каждое из которых, уменьшаясь, входит в другое, – оттенки всех мыслимых цветов. Довольно увесистые маленькие шкатулки внутри ярко-красные, а на черной блестящей крышке какая-нибудь картинка. При царе этот промысел угасал. Сегодня наряду с новыми сюжетами видишь окаймленные позолотой сцены и сценки из старинного деревенского быта. Уносится в глухую темень тройка борзых лошадей, девушка в ярко-голубом сарафане ждет ночью милого на опушке леса, где зеленым огнем полыхает калиновый куст. Нет темнее самой страшной ночи, чем эта почти осязаемая лаковая ночь, надежно укрывающая в своем лоне все, что рождается в ней. Я видел шкатулку с изображением женщины, сидя торгующей папиросами. Рядом с ней ребенок, он явно не прочь отведать ее товара. И здесь тоже не видно ни зги – кроме валуна справа и голого деревца слева от людей. «Моссельпром» написано на переднике женщины. Чем не советская «Мадонна с папиросами»?