Московское воскресенье
Шрифт:
Она горевала только об одном, что скоро оставит брата одного… А зима предстоит холодная, как он ее переживет? Кто будет заботиться о нем?
Брат не разделял ее огорчений. Он по-прежнему утверждал, что все к лучшему в этом лучшем из миров. От этой примиренческой философии Машенька впадала в ярость.
— Что к лучшему? Что стекол в Москве нет?
— И то, что Оксана к нам больше не приходит, — спокойно отвечал Роман.
— Не приходит потому, что ни ты, ни я не приглашаем ее. И все из-за твоей мещанской гордости. Что ж, ты думаешь,
— Пусть так, — спокойно отвечал Роман, — но все это аргументы для ума, а не для любви.
— А что же для любви нужно? Квартира в пять комнат? Автомобиль?
— Возможно, — ответил Роман, неторопливо оделся и пошел в сбой гараж.
Машенька знала, что капля за каплей камень точит, и последовала за братом.
Он даже не взглянул на нее, суровым молчанием предупреждая, что ей лучше уйти, но Машенька сначала села у камина, погрела руки, потом подсела к мольберту, взглянула на холст и вскрикнула от изумления.
Строгие складки на лбу Романа разгладились, он перевел прищуренный взгляд с холста на Машеньку, и глаза засветились сдержанной улыбкой. Он внимательно следил за ее лицом, стараясь определить успех своей картины.
— Кто это?
— Портрет одной девушки.
— Но это же Оксана в белом платье?!
— Нет, — сухо ответил он, — просто девушка в белом. Такие не часто встречаются и запоминаются на всю жизнь.
Она долго молчала, потом положила руку на его плечо и тихо сказала:
— Братишка, ты большой талант! — Взволнованно повернулась на каблуках и пошла по гулкому гаражу. — Если ты сейчас же не поедешь в Союз художников и не скажешь, что тебе нужна квартира, то я сама пойду. Слышишь? Я-то знаю, как надо получать квартиру. Уж я устрою им скандал! Пусть попробуют не дать. Я в Комитет по делам искусств пойду. Недопустимо, чтобы талантливый художник оставался на зиму в комнате без стекол.
— Не дури, не дури, — строго перебил Роман, отмывая и перетирая кисти. Он ждал, что она уйдет, так как не мог работать при людях.
Машенька не уходила. Тогда он снова заговорил:
— Во-первых, еще до войны комнату найти было так же трудно, как алмаз. А теперь столько домов разрушено, люди остались без крова. Им тоже нужно жить. Во-вторых, — продолжал он, видя, что его слова совсем не убедили сестру, — если я приду в Союз и скажу, что я не могу жить, не могу писать, потому что у меня нет необходимых условий, мне ответят коротко: «Не пиши!» Подумай, Маша, кому нужны мои картины? Кто заинтересован в том, чтобы я творил, создавал что-то значительное? Это нужно только тебе и мне, да еще любителям живописи, которые уж никак не виноваты в том, что у художника нет квартиры. Беда в том, что там, где ты думаешь искать помощи, сидят равнодушные люди. Хорошо еще, если они сами не художники, хуже, если они и сами пытались создавать искусство, а потом перешли на сочинение бумажек.
Машенька не сдавалась. Положила руку на плечо брата, склонила на нее голову, грустно сказала:
— Представь, Рома, вот я уеду на фронт и не вернусь… Что же ты будешь делать совсем-совсем один?
— Работать буду… Может быть, еще лучше буду писать. Мне будет тоскливо, я буду волноваться, думать, жива ли ты, конечно, буду страдать, но я не настолько эгоист, чтобы сказать: спрячься от войны…
Она отошла от него, потерла лоб, стараясь что-то припомнить, нежно посмотрела на его словно вылитое из бронзы лицо.
— Погоди, кто это сказал, ах да, кажется, госпожа де Сталь: «Слава честным людям!» — нагнулась к его лицу, выбирая, куда бы поцеловать, где поменьше колючек, поцеловала в лоб и убежала.
После «ожесточенной борьбы» с профессором капитан Миронов вышел победителем. И только отдавая последнюю дань уважения медицине, он согласился, чтобы из госпиталя до дому его сопровождала сестра. Но и здесь он победил, добившись, чтобы Строгову освободили от дежурства и назначили сопровождать его. Правда, дальше последовали неудачи, сестра усадила его, чтобы не трясло, рядом с шофером, а сама села в кузов, и всю дорогу они не могли разговаривать.
Лаврентий знал и улицу и дом, в котором она жила, и подвез ее прямо к подъезду. Она долго отказывалась идти домой, утверждая, что ее обязанность — доставить его на место. Но капитан не согласился, спросил номер ее квартиры, распрощался и уехал.
Поднимаясь на лифте в квартиру брата, он вспомнил, что сейчас его встретит мать, и они будут в одиночестве пить чай, потом он ляжет на кровать и уже не сможет позвонить, чтобы вызвать сестру. Как это глупо, что он не пригласил Оксану позавтракать.
Услыхав звонок, Екатерина Антоновна побежала к двери, шлепая туфлями, согнутая, дрожащая, приготовившись встретить санитаров, ведущих Лаврушу. Открыла дверь — и попятилась, испуганно прошептав:
— Ла-авренти-ий…
Распахнув дверь, он вошел, высокий, широкоплечий. И в прихожей стало тесно. Екатерина Антоновна прижалась к стенке, сложив руки под фартуком. Потом подбежала к нему, помогла снять кожаное на меху пальто, встав на цыпочки, едва дотянулась до его плеча. Ей показалось, что за время болезни Лаврентий стал еще выше ростом.
А он, с улыбкой наблюдая за ней, подумал, что за время войны мать как-то усохла, стала совсем маленькой, сморщенной.
— Твои любимые оладьи с яблоками уже готовы. Садись, сейчас подам. Или подождешь Люсю, она целое утро звонила, прибежит сию минуту.
— Ну подождем, — вздохнул он. Положил руки на стол, забарабанил пальцами, потом, словно отстучав какую-то мысль, спросил: — А как Иван?
Мгновение Екатерина Антоновна колебалась, что ответить, потом решила не расстраивать больного: