Московское воскресенье
Шрифт:
В купе напротив засмеялись. Чубатый мужик сказал:
— Вот, посади свинью за стол, она и ноги на стол.
Метнув на него презрительный взгляд, Екатерина Антоновна отвернулась. Гнев кипел в ее душе, если бы не Лаврентий, она бы ни за что не унизилась до разговора с этим подлецом, но сейчас она утешала себя тем, что, может быть, ее старший сын Иван имеет теперь какой-нибудь большой пост и она сумеет наказать этих жуликов, напечатать о них в газете или еще как-нибудь наказать их.
— Глядите, — горланил чубатый, — села барыня, теперь морду воротит,
Проводник сидел рядом с чубатым, вытирая толстые губы, смотрел, как второй пассажир ставит на стол бутылку водки, огурцы, жареную курицу.
Взглянув в сторону Екатерины Антоновны, он с язвительной усмешкой сказал:
— Что ей с нами разговаривать, слыхал, у нее сын командир.
— Хо, хо, — загремел чубатый, ударяя бутылку под донышко и следя, чтобы пробка не выскочила прочь, — командир! Так ей отдельный вагон надо. Мамаше командира даже аэроплан полагается по штату.
Проводник, ерзая по скамейке и от нетерпения глотая слюну, поддержал разговор:
— Должно, такой командир, что и не полагается. С нашим братом пока посидит.
Чубатый разлил водку, роздал стаканы. Все выпили долгими глотками и стали чавкать.
— Должно быть, ее сынок такой командир, что из Смоленска бежал.
Екатерина Антоновна почувствовала, как внутри ее лопнула сдерживающая пружина, и она бессознательно закричала:
— Сволочи вы, сволочи! Мои сыны за вас кровь проливают, а вы водку пьете, над людьми издеваетесь!
Проводник встал перед ней с перекошенным лицом:
— Замолчи, сейчас выброшу из вагона.
— Садись, где сидел! — гневно крикнула Екатерина Антоновна, смело глядя в его бешеное лицо. Проводник попятился от ее взгляда и послушно сел на место.
— Закуси крылышком, — примирительно сказал чубатый, — плюнь на бабу. — Его рябое лицо стало сине-багровым и лоснилось от жира. Двумя руками он держал кусок курицы и грыз ее, склонив голову набок. Сверкая огромными волчьими зубами, он искоса глядел на Екатерину Антоновну.
— Видал, видал я твоих командиров. Вместе с ними бежал из Смоленска, только они бежали босиком, а я пять пар сапог из кооператива прихватил.
— Брось, Васька, трепаться, — сказал обладатель мешков и чемоданов. Прищурясь, он разливал по стаканам остатки из бутылки.
Сердце Екатерины Антоновны замерло. Неужели наши дела на фронте так плохи, что этот нерасстрелянный бандит может говорить на весь вагон, что наши бежали. Она почувствовала, что не может дышать с ним одним воздухом, задыхается от гнева и ненависти. Чтоб немного успокоиться, она начала думать о раненом сыне, но компания напротив становилась все шумливее. Чубатый достал с полки баян и теперь, раскачиваясь, орал во всю глотку!
Москва моя, Эх, да Москва моя, Ты самая любимая……Озираясь, со страхом шла Екатерина Антоновна по московским улицам, но в городе был прежний порядок. У Александровского сада она
Она торопилась на квартиру Ивана, обдумывая, как зайдет в дом, вымоется, закусит и поедет в военкомат искать госпиталь Лаврентия. Дверь Ивановой квартиры оказалась незапертой.
Войдя в переднюю, она сбросила мешок, остановилась перед зеркалом, сняла шаль, поправила растрепавшиеся волосы и вдруг услышала, что в одной из комнат кто-то громко храпит. Крадучись, пошла по коридору, споткнулась обо что-то, подняла тяжелые облепленные грязью сапоги, тут же у вешалки увидела грязную от полы до воротника шинель. Со страхом она приоткрыла дверь и увидела на кровати седого, бородатого старика. Хотела закрыть дверь и тихонько обследовать квартиру, туда ли она попала, но что-то внутри толкнуло ее вперед. На цыпочках подошла она к кровати и вдруг испуганно вскрикнула:
— Ванюша!
— Что такое? Пора? — протер глаза и взглянул на нее не моргая.
— Господи, Ванюша, неужели это ты? — Протянула руки и дотронулась до его плеча.
— Мама! Откуда? — вскрикнул Иван, схватил ее за руки и притянул к себе. По улыбке она узнала своего прежнего Ванюшку. Вот его широкие женские губы, зубы ровные, словно нанизанные на нитку, голубые глаза, весь он прежний, только волосы словно в инее. Она прижалась к его колючей щеке, сдерживая слезы, опросила:
— Что с тобой случилось, Ванюша? Отчего это? — Погладила волосы. — Ведь тебе вроде и сорока нету?
Он притянул ее к себе, посадил рядом, обнял за плечи:
— А с тобой что? Почему плачешь?
Постепенно успокаиваясь, она все явственнее узнавала своего прежнего, веселого сына, и тревога утихала в ее душе. Но тут она вспомнила о младшем. Она резко различала их. Иван был ей ближе, всегда ласков и откровенен, а Лаврентий был замкнутым и недоступным, говорил с ней только официально, и эта недоступность создала вокруг него особый ореол. Лаврентий казался ей особенным человеком, с большим будущим, она гордилась им, любила его больше Ивана.
— Видал ты Лаврентия? Как он?
— Лежит в госпитале, скоро заштопают. А как там у вас в тылу? Как Фаина?
Услыхав, что Лаврентий выздоравливает, она спокойно вздохнула. Но сейчас же вспыхнула новая тревожная мысль — почему Иван дома? Почему сапоги в грязи? Вспомнила, боясь об этом подумать, рассказ об отступлении из Смоленска, испуганно уставилась на сына, не решаясь спросить, смотрела на него, думая прочесть что-нибудь в его глазах.
— Как там Фаина?
Она словно не слышала его вопроса, подняла с пола одеяло, взяла руку Ивана, хотела застегнуть обшлаг его рукава, но увидела, что пуговица оборвана, и тогда, не поднимая глаз, глухо спросила: