Мой отец Иоахим фон Риббентроп. «Никогда против России!»
Шрифт:
Итак, я стал «военным преступником». Мой допрос вел мистер Ховард, говоривший без акцента по-немецки франкфуртский еврей. Среди заключенных он имел славу непревзойденного хама. Меня, по случаю обнаруженной контрабанды письма, он встретил приветствием: «Желаете, верно, пойти по стопам папаши?» (Казнь отца состоялась всего за несколько недель до того.) На подобные издевательства лучше вовсе не отвечать, разве только осадить надменным взглядом!
Меня снова привели к нему для допроса. Теперь, когда я вошел в его комнату, он заявил: «Вас я откуда-то знаю, не так ли?» Я засмеялся и сказал: «Да, по случаю контрабанды письма!» Меня поймали при попытке с помощью одного товарища отправить без цензуры «на волю» письмо матери. Затем он поинтересовался, получил ли я отпуск, о котором просил. На мой ответ: «Разумеется, нет!» он предложил мне, чтобы я написал матери письмо, такое длинное, как мне хочется. Он отправит его без цензуры. Он сдержал свое слово!
Теперь он принялся записывать мою военную карьеру, задав первый вопрос о том, с каким званием я начал службу в армии. Мой ответ
Я был потом на самом деле передан французам и увезен, вместе с другими товарищами по несчастью, в очень холодный день, это было, вероятно, в январе 1947 года, в открытом грузовике в Ройтлинген, во французский лагерь для военных преступников. Лагерем командовал французский капитан, ведший себя по отношению к нам безукоризненно.
Очень скоро я был переведен из лагеря в тюрьму Ройтлингена, с тем чтобы спустя несколько дней в сопровождении двух любезных французских жандармов отправиться в бывшую немецкую военную тюрьму Гермерсхайм на Рейне, служившую теперь французам для той же цели. Поскольку жандармы не учли, что железнодорожный мост в Гермерсхайме был еще не восстановлен, нам пришлось проделать длительный путь пешком к парому, который для меня — из-за скверного питания и недостатка движения — явился довольно затруднительным, так что жандармы из человеколюбия несли под конец мой багаж. Везде встретишь таких и таких людей! Насколько обращение в Ройтлингене было корректным, настолько оно было оскорбительным в Гермерсхайме. В один прекрасный вечер несколько французских офицеров и их жен в вечерних туалетах велели открыть дверь камеры, чтобы поглазеть на меня — это явилось Comble (вершиной, здесь — кульминацией) и показателем уровня интеллигентности тюремщиков. То, что мы, 25 офицеров, из-за стоявшей жары и поскольку камеры уже были заперты, были раздеты почти донага, «дам», очевидно, не смущало. Однако какой толковый офицер согласится на оккупированной территории на должность тюремного палача.
В Дахау (см. выше) я больше не слышал от канадцев о расстреле пленных, он был также и в достаточной мере неправдоподобной историей. Однако после нескольких дней, проведенных в Гермерсхайме, я был увезен канадским офицером и посажен сначала в тюрьму в Гейдельберге, затем в военную исправительную тюрьму в Миндене, известную под фирменным знаком «Tomato» («помидор»). Там меня вновь допрашивал канадский офицер, опять не сказавший ничего ни о месте, ни о времени инкриминируемого преступления, пока мне это вконец не надоело, и я сказал ему, что нахожусь полностью в его власти, мне это совершенно ясно, он может в любое время приказать расправиться со мной и я не смогу этого никак предотвратить. После такого вступления я заявляю ему, что с этого момента я не намерен отвечать ни на какие вопросы, пока назначенный мной адвокат не получит обвинительного заключения, где будут точно описаны обстоятельства предполагавшегося преступления. Излишне упоминать о том, что эта информация так и не была предоставлена ни мне, ни моему адвокату. Вместо этого меня, не подвергая допросам, на все лето 1947 года заперли в Фишбеке в «murder cage» («клетку для убийц»), пока я, наконец, как уже было рассказано, не обратился к своему бывшему Headmaster (директору школы) в Вестминстере.
Я уже описал: просьба к Headmaster вступиться за меня имела следствием мою выдачу французам и притом из-за «разграбления и частичного уничтожения деревни и церкви Аркур», то есть из-за похищенных кролика и кресла-качалки (оба возвращены), подсвечника и оконного стекла (и то, и другое оплачено) и, чтобы не забыть, испуга, пережитого месье и мадемуазель!
В ретроспективе я вижу, что решение выдержать все это было правильным. Я не сделал ничего плохого. Понесенный на самом деле незначительный ущерб, такой, какой, кстати, всегда однажды возникает по вине всех войск в мире, был полностью
Через несколько недель меня вновь перевели, на сей раз в Гамбург-Фишбек, где в бывших немецких казармах располагался английский «лагерь для военных преступников». Приветствие было великолепно. Капитан британской армии по имени Картер, встречая нашу группу, первым делом без разбора прошелся здоровой дубинкой по заключенным. Затем он приказал бежать и так, под продолжающиеся побои, мы двинулись на плац. Одному из заключенных он при этом раздробил носовую кость. Картер был рыжим мерзавцем, представителем хорошо известного типа «brutal colonial» («жестокого колониального»)! Я шел в конце небольшой колонны, не обращая внимания на травлю, что побудило его, когда он это увидел, постоянно пинать меня в зад, избивая дубинкой по голове и по спине. Ну, меня не так-то просто сломить, к тому же на мне была толстая зимняя куртка, так что я пережил эту процедуру без особого ущерба. Справедливости ради следует упомянуть, что жалоба освободившегося заключенного депутату от Лейбористской партии в британском парламенте Виктору Голланцу — он был евреем — имела следствием его посещение лагеря, Картер был убран. Преемник, также капитан, являлся корректным, приветливым человеком.
После войны говорили об «ugly american» («гадких американцах») или об «ужасных немцах», однако не следует упускать из виду, что сопоставимым типом британца являлся «brutal colonial», запросто наступавший на пятки туземцам в Индии и в других местах, если они недостаточно быстро убирались с его дороги. К этому типу принадлежал Картер, которого и во тьме ночной можно было узнать по рыжим усам на красном лице. Такие типы существуют во всем мире. Также и в этом случае можно сказать: какой толковый офицер будет служить Compound Officer (лагерным офицером) в лагере?
Попав по какой-либо случайности в категорию военных преступников, нужно было быть чертовски осторожным, чтобы не угодить под жернова юстиции. Ты находишься целиком в ее власти. Мое заявление — я не скажу ничего больше, пока не будет предъявлен текст обвинения, — обошлось мне в многомесячное пребывание в упомянутой выше «murder cage» («клетке для убийц») без какого-либо допроса. Наконец, как уже сообщалось, состоялась и повторная выдача французам. Так я очутился в январе 1948 года в каторжной тюрьме Виттлих. Ее администрация уже находилась опять под немецким руководством. Охранники подчас не делали различия между жуликами и соотечественниками, заключенными в тюрьму французами, пришлось очень настойчиво доводить его до их сведения. Всегда готовыми помочь показали себя оба тюремных священника, которые, естественно, вполне понимали это различие. Пастор евангелической церкви, трогательный старичок, положил как-то раз очень осторожно — это было, разумеется, запрещено — небольшой кулечек с маслом на мои нары. Католик был очень шустрым парнем. Сквозь зубы он спросил меня, знает ли уже моя мать, где я нахожусь. Я должен подготовить записку с ее адресом к его следующему визиту, он сразу поставит ее в известность, что он и сделал!
Примерно три недели спустя, в январе 1948 года, восемь заключенных из Виттлиха, попарно соединенных наручниками, перевезли по железной дороге в Париж. Жандармский офицер, осуществлявший перевозку с несколькими жандармами, был достаточно внимателен, чтобы снять с меня ночью наручники, те, вероятно, были слишком малы для моих лап и глубоко врезались в тело. В Гар дю Нор мы, прибыв, долго ожидали на платформе, пока подойдет «зеленая Минна» («воронок», машина для перевозки заключенных). Меня поразило, что от прохожих мы не услышали ни одного недоброго слова в наш адрес.
Прием в тюрьме Шершемиди также явился впечатляющим опытом. Поскольку речь шла о военной тюрьме, «прием» осуществлялся офицером. Он относился к тому же типу, что и «ugly american» («гадкие американцы») или «ужасные немцы» и выглядел карикатурой на Наполеона III, та же бородка клином на желтоватой морде. Цвет лица свидетельствовал о заболевании желчного пузыря или печени, соответственно он и вел себя. Меня опять отделили от остальных, я был отведен в его кабинет, где, перед его столом, с помощью нескольких охранников раздет догола и обыскан. Его не смущало, что то и дело в комнату заходили секретарша и еще одна женщина-адвокат. В конце концов моя одежда была разделена на малую и большую кучки. Малую я мог взять в камеру, большая отправлялась в «магазин» (то есть на вещевой склад). Я должен был расписаться за нее в какой-то книге. Взбешенный, поскольку обращение со мной не было корректным, я наотрез отказался это сделать: «Je ne signe pas!» («Я не подпишу!») Коротышка в форме французского офицера так разъярился, что с ним чуть не сделался удар. Его гневные тирады неизменно завершались угрозой: «On va te mettre au cachot». («Мы бросим вас в темницу»). Я продолжал стоять на своем. Тогда меня одетым, но без вещей отвели в камеру с окнами, но без оконных стекол, что было очень неприятно, так как в то время в Париже было сколько-то градусов мороза. Итак, я присел — подтянув колени — в углу камеры, чтобы дать холоду наименьшую поверхность атаки, старый солдатский метод. На следующий день появился какой-то тюремный чиновник, якобы это был заместитель директора. Он распорядился, чтобы разбитое стекло было закрыто картоном, и я получил два, однако довольно тонких одеяла.