Мой принц
Шрифт:
— Да решайте же! Решайте, наконец, что делать! Ведь это — пытка. Ведь если так продолжится, можно с ума сойти, наконец. Идем к нему или извиняться, или откровенно сказать, что мы не можем подчиниться его условиям, что власть сцены сильнее нас, что мы уже отравлены тем ядом, с которым он сравнил наше участие на внешкольных подмостках.
Я говорю все это со свойственной мне горячностью, не слыша и не чувствуя в эти мгновения себя.
Мне возражают. Больше всех и убежденнее всех — Борис Коршунов. О, это целая блестящая речь в защиту нашего поступка. Он убеждает нас перестать быть детьми, поверить в свой талант, в свои силы. Ведь мы взяли от «маэстро» всю
Он хорошо говорит, этот юноша. И голос его звучит так убежденно, заразительно, и веско каждое его слово. Видно, что сам он вполне твердо убежден в том, что говорит.
И лишь только он заканчивает, как снова расстроенный и негодующий Рудольф, с пылающими щеками, кричит, что это безумие, нелепость и гадость — менять великого «маэстро», нашего руководителя, на какие-то глупые спектакли.
И опять шум, спор и невообразимый содом поднимаются в школьном театре.
Бог весть, какая темная туча спустилась над нами, каким туманом затемнило наш рассудок, но мы сдались… Сдались этой темной туче, этой силе тщеславия, которая пробудилась в нас под влиянием слов Бориса. Даже серьезная Саня с судорожно сжатыми бровями на трагическом лице тихо высказала свое мнение.
— Да, что делать, придется лишиться «маэстро». Практика нам необходима.
А мы, все остальные, сдались уже давно. И один Рудольф стоял в стороне от нас, по-прежнему негодующий и красный от волнения, и твердил одно и то же, одно и то же раз тридцать подряд.
— Как глупо все это, глупо! Раскаетесь все когда-нибудь.
А время, между тем, шло, срок, данный нам на размышление, истекал, оставались какие-нибудь минуты.
Вдруг Рудольф соскочил прямо с высоких подмостков сцены на пол и кинулся к дверям.
— Время прошло… Он ждет… Это подло с вашей стороны, подло… Я скажу ему один за вас всех, что вы невменяемы сейчас, но что завтра решите иначе. А я… я… если даже вы и пойдете все против него, я уйду от вас, один перейду на первый курс, который ведет «маэстро»… Но я никогда, никогда не променяю его ни на вас, ни на участие в тех дурацких театрах…
И задыхающийся, багрово-красный, он метнулся стрелою мимо нас и выскочил на лестницу.
Опять потянулись минуты острого и напряженного ожидания. Этот безумный Рудольф — как он посмел решать что-либо за нас? Что мы дети, что ли!
Пять, десять, двадцать минут прошло с его исчезновения, может быть, меньше, может быть, гораздо больше. Мы окончательно потеряли счет времени с переживаемым нами волнением, пока не зазвучали шаги на лестнице и не распахнулась дверь.
На пороге показался инспектор.
Викентий Прокофьевич вошел к нам с самым официальным видом и произнес без тени улыбки на обычно приветливом лице:
— Господа! Не буду распространяться по поводу вашего необдуманного поступка. Предоставляю решить его целесообразность вам самим. Сейчас всеми нами уважаемый Владимир Николаевич отказался преподавать на вашем курсе по известным вам причинам, и управляющий вследствие этого приказал мне тотчас же исключить вас всех из списка учащихся в нашей Образцовой школе и закрыть курс. Но ваш благородный и почтенный профессор заступился за вас — и решил ходатайствовать у директора, чтобы вас оставили и дали вам другого преподавателя сценического искусства вместо него. Так-то, господа. Очень скоро вы поймете вашу ошибку, а пока могу сказать,
Пятницкий давно замолк, а мы все еще стояли, как громом пораженные, раздавленные вконец великодушием человека, который так благородно отплатил нам за наш неблаговидный поступок. Нас хотели исключить всех, а он ходатайствовал за нас.
Не знаю, как у других, но в моей душе поднялось такое волнение, такая буря чувств, что я с трудом сдерживала себя сейчас.
Я взглянула на Ольгу, на Саню, на Ксению. На них лица не было ни на ком.
Вдруг у барьера раздался истерический вопль. Лили Тоберг, эта всегда спокойная, «холодная», как мы ее называли, девушка, упала головою на барьер, отделяющий первый ряд от оркестра, и зарыдала навзрыд:
— И я поступлю, как Рудольф! И перейду на первый курс!.. Я хочу кончить школу у «маэстро»… — расслышали мы сквозь всхлипывания ее взволнованный лепет.
А минутой позднее уже более энергичный голос Лили, с непонятным всем нам возбуждением, повторял:
— Ну да, конечно, пойду к нему, умолю его простить меня и принять к себе на первый курс. Обещаю ему, дам клятву не выступать нигде ни под каким видом. Ни за что! Ни за что!
И снова громкие рыдания огласили театр. Боря Коршунов потерял терпение:
— Да перестань же плакать! Делай, как хочешь, никто не удерживает тебя. Только без слез, без слез, ради Бога. Тошно и без того.
Ага, значит, и ему нелегко.
Молчаливые и подавленные разошлись мы в этот день позднее обыкновенного. И, расходясь, уносили в глубине души такую тяжесть, какой не испытывал, должно быть, никто из учащихся в этих школьных стенах.
Всего только полтора месяца прошло со дня тяжелого случая, закончившегося уходом любимого «маэстро», а кажется, что больше года уже пролетело с того злополучного часа. Он действительно, потерян для нас — и безвозвратно. Ушел «маэстро» и как будто унес с собою нашу беспечную юность, наше веселое ребячество.
Мы ходим с угрюмыми лицами и при встречах с ним раскланиваемся, низко-низко опуская глаза. Он отвечает нам кивком головы, не глядя на нас. Какая это мука! Не для нас теперь звучит его бархатный, от слова до слова западающий в душу голос. И светлая улыбка его тоже не для нас.
Вася Рудольф и Лили Тоберг присоединились к первокурсникам. Султану перевели туда, чтобы с самой азбуки обучать русскому произношению.
Первый курс, точно назло нам, оказался самым усердным и прилежным, и каждое слово «маэстро» — для них закон.
— Совсем пай-дитюши, — пробует острить Боб Денисов, но шутка не удается.
Рудольф и Лили совсем отделились от нас, как будто мы никогда и не были друзьями. С Борей Коршуновым они не кланяются, с нами едва перекидываются словами.
Наш курс, потеряв троих, сплотился теперь еще теснее. Новый преподаватель, еще молодой человек, актер Образцовой сцены, веселый, остроумный, удивительно симпатичный и очень талантливый господин. Его обращение с нами чисто товарищеское. С ним приятно заниматься. Он дает возможность самому пробовать свои силы, делает замечания реже, чем бывало «маэстро», не запрещает участвовать на других, внешкольных сценах. Мы к нему привязываемся очень быстро. Не боимся его, как бывало боялись «маэстро», говорим, как с равным, даже вступаем нередко в спор. С ним легко и свободно дышится и, если бы не сознание своей вины и тоски от потери незаменимого руководителя, все было бы прекрасно.