Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги
Шрифт:
— Взгляните налево, Лидочка.
И показываю ей сына сторожа из Вдовьего дома в то самое мгновение, когда он скатывается на лед. Собственная спина служит ему салазками. Фуражка слетела. Желтые вихры, запорошенные снегом, растопорщились, как шерсть на обозленном коте при встрече с собакой.
— Что это? — растерянно шепчет Лидочка.
— «Заяц»! — отвечаю я с искусственным равнодушием. — Самый обыкновенный чернопрудский «заяц». К счастью, уборщик снега не видел, а то бы ваш кавалер получил метлой по шее.
На Лидочку это производит страшное
— Нет, — говорит она, — этот чернопрудский «заяц» мне не компания.
Я торжествую победу. И в тот же вечер всю эту историю рассказываю отцу, с которым привык делиться событиями своей жизни. У нас товарищеские отношения.
Отец снимает с носа золотое пенсне, кладет на книгу, закуривает папиросу и, кинув на меня холодный, недружелюбный взгляд, говорит негромко:
— Так. Значит, победитель? Победитель!.. А чем же это ты одолел своего соперника? А? Тем, что у тебя есть двугривенный, чтобы заплатить за билет, а у него нет?… Н-да! Ты у меня, как погляжу, герой. Горжусь тобой, Анатолий. Продолжай в том же духе. И со временем из тебя выйдет порядочный сукин сын.
Отец не боится сильных выражений.
Я стою с пылающими щеками, словно только что меня больно отхлестали по ним.
Отец надевает на свой крупный нос золотое пенсне и берет книгу. Он перечитывает «Братьев Карамазовых».
— Иди, Анатолий. — Таким тоном он разговаривал со мной не больше одного раза в год. — Иди же! Готовь уроки.
Я медленно выхожу из его кабинета.
«Стыд, стыд, где твой румянец?» — спросил бы принц Датский.
Разумеется, в тот вечер я не приготовил уроков. Не до латинского языка мне было.
Прошло пять десятилетий. И, как видите, из моей памяти не изгладились скверные события зимнего нижегородского дня.
Лидочка Орнацкая… Вася Косоворотов… Первая любовь. Первая ревность. Ну?… И первая мерзость, что ли?… Стоп, стоп! Пожалуй, не первая. А история с мячиком, закатившимся под диван?
Нет, друзья мои, я не считаю, что угрызения совести — это всего-навсего устаревшее литературное выражение. Чувства и страсти не так уж быстро выходят из моды. Это ведь не штаны и шляпы.
Нижегородское футбольное поле раскинулось в полуверсте от города, влево от Арзамасского шоссе, обрамленного с обеих сторон тенистыми дедовскими березами. Божии странники с посошками из можжевельника и странницы в белых платках под этими березами хоронились от солнца, от дождя, полудничали, вечерничали и занимались любовью.
Трехэтажный Вдовий дом в розовую штукатурку тогда являлся последним городским зданием. Его приходилось огибать футболистам.
Ножной кожаный мяч я обожал почти с той же горячностью, как поэзию символистов и трагедии Шекспира.
В роковое майское воскресенье с фибровым чемоданчиком для бутс в руке я возбужденно отшагивал на ответственный матч между нашим КЛФ (кружок любителей футбола) и 1-й сборной Нижнего
Вдруг возле высоких железных ворот Вдовьего дома я увидел Васю Косоворотова. В яркой сатиновой рубашке навыпуск, в синем картузике на веселых вихрах. Он стоял в куче вдовьедомских ребят в таких же ярких сатиновых рубашках, подпоясанных либо широким ремнем, либо плетеными шнурами с кисточками на концах. Ребята были несколько повзрослей моего бывшего соперника.
Заметив меня, бывший соперник что-то сказал ребятам, и те выстроились в подлинную стенку. А он, надвинув на брови картузик, грозно зашагал мне навстречу.
«Ух, плохо твое дело!» — мысленно сказал я себе.
И скосил глаз на стенку: «Вон ведь какие верзилы…»
Ребята в стенке так же, как Вася Косоворотов, воинственно надвинули на брови свои картузы и засунули руки в карманы штанов.
Бывший соперник быстро шел мне наперерез.
Пришлось напрячь всю свою мальчишескую волю, чтобы бессмысленно не пуститься наутек. Но ходу я все-таки понадбавил. Тут сами ноги действовали, а не расчетливая голова, в которой прыгала все та же мысль: «Плохо дело. Ой, плохо!».
Секунды шли как часы.
Не мигая я смотрел вперед, только вперед.
«Уф-ф!»
И в то же мгновенье бывший соперник, превратившийся в лютого врага, со всего размаха ударил меня ладонью по щеке. Да, именно — не съездил в морду, а ударил по щеке. Дал пощечину, звонкую, как в цирке.
«Вот оно!»
У меня запылала левая часть лица и свалилась на землю фуражка с красным дворянским околышем.
Ее надо было поднять. Нагнуться, поднять и надеть на голову.
Мне показалось это самым унизительным.
А вдруг он даст мне еще пинок по заду и я растянусь, как жалкий клоун в цирке, — губами и носом прямо в загаженный песок дороги. Потом буду отряхиваться, вытирать лицо и выплевывать песок. А лютый враг захохочет надо мной, и все вдовьедомские ребята тоже захохочут.
«О-о-ой!» — простонало внутри.
Но пинка по заду я не получил. Пощечина осталась пощечиной, оскорблением. Совсем как в великосветском романе.
Я поднял фуражку, надел ее и молча зашагал по дороге, позорно не дав сдачи. Ведь Васька со своими ребятами в картузах, воинственно надвинутых на брови, сделали бы из меня «кашу-размазню», как говорила уличная детвора.
«Ишь, семеро на одного!»
Быть побежденным в жизненной схватке одинаково тяжело, обидно, горько во всех возрастах.
В тот день я отвратительно играл в футбол.
И почти не спал ночь.
«Вызвать его на дуэль?… Господи, какое идиотство!.. Гусары в таких случаях выходили из полка… Застрелиться?»
И я заплакал. Уж очень стало себя жалко.
Эта пощечина была первой и, к счастью, последней в моей жизни.
Отцу я не рассказал о ней.
Я либо читаю, либо пишу стихи. Пишу и читаю днем, ночью, дома и в институте на уроках. Читаю из-под парты, положив себе на колени декадентскую книжку.