Моя борьба. Книга третья. Детство
Шрифт:
– Да, папа, – сказал я. Собрал учебники в стопку, свернул бумагу, сунул ее под мышку, в одну руку взял ножницы и скотч, в другую – книжки и вышел из кухни.
Сидя за письменным столом и нарезая бумагу, чтобы обернуть последнюю книгу, я услышал шуршание гравия под колесами велосипеда. Затем отворилась входная дверь.
Когда Ингве стал подниматься по лестнице, на верхней площадке его уже ждал папа.
– Что это значит? – спросил папа.
Ингве ответил так тихо, что я ничего не расслышал, но объяснение, по-видимому, было удовлетворительным, потому что в следующий момент он
Тут за спиной у меня открылась дверь. Это был Ингве.
– С чем ты там ковыряешься? – спросил он.
– Ты же видишь, учебники оборачиваю.
– А нас после тренировки угощали булочками и лимонадом, – сказал Ингве. – В помещении клуба. И там были девчонки. Одна даже очень ничего.
– Девчонки? – спросил я. – Разве им можно?
– А кто сказал, что нельзя? И Карл Фредрик очень клевый.
В открытое окно донеслись голоса и шаги, поднимавшиеся в гору. Я приклеил конец скотча, прилипший к мизинцу, на бумагу и подошел посмотреть, кто идет.
Гейр и Лейф Туре. Они остановились у ворот Лейфа Туре и над чем-то хохотали. Потом они попрощались, и Гейр забежал через двор к дому. Когда он свернул на свою дорожку и я смог наконец увидеть его лицо, он еще улыбался, одной рукой он что-то прятал в кармане.
Я обернулся к Ингве:
– Где играть будешь?
– Не знаю. Наверное, в защите.
– А какие у них цвета?
– Синий с белым.
– Совсем как в «Трауме»?
– Почти такие же.
– Идите ужинать, – позвал из кухни папа.
Когда мы вошли, на столе для нас уже стояло по стакану молока и тарелке с тремя бутербродами. С пряным сыром, коричневым сыром и джемом. Папа с мамой сидели в гостиной и смотрели телевизор. Дорога за окном уже стала серой, как и ветки придорожных деревьев, но небо над деревьями по ту сторону пролива все еще оставалось голубым и ясным, словно оно раскинулось над каким-то другим миром, непохожим на тот, где пребывали мы.
Наутро я проснулся оттого, что открылась дверь, на пороге стоял папа.
– Вставай, лежебока! – сказал он. – Солнышко светит, птички поют!
Я откинул одеяло и спустил ноги с кровати. Если не считать папиных шагов, замиравших в конце коридора, в доме стояла тишина. Был вторник. Мама спозаранку ушла на работу. Ингве шел в школу к первому уроку, а папе надо было только ко второму.
Я подошел к шкафу, выбрал из стопки одежды белую рубашку, самую нарядную, и синие вельветовые штаны. Но нет, рубашка, пожалуй, чересчур праздничная, подумал я, он сразу обратит внимание и может спросить, с чего это я так вырядился, а не то заставит переодеться в другую. Лучше надеть белую адидасовскую майку.
Захватив одежду под мышку, я пошел в ванную. На мое счастье, Ингве не забыл оставить мне в раковине воду. Я запер дверь на задвижку. Поднял крышку унитаза и помочился. Моча была зеленовато-желтая, не темно-желтая, как иногда с утра. Хотя я старательно следил, чтобы все капли, которые
Готово!
Раздвинув занавески, я посмотрел в окно. Деревья в лесу, над которым только что поднялось солнце, отбрасывали на сверкавший под его лучами асфальт густую черную тень. Потом я оделся и вышел на кухню.
Перед моим местом стояла глубокая тарелка с кукурузными хлопьями, рядом стоял пакет молока. Папы в кухне не было.
Может быть, он у себя в кабинете, собирается?
Нет. По звукам из гостиной я понял, что он там.
Я сел за стол и полил хлопья молоком. Зачерпнул ложкой и поднес ее ко рту.
Черт!
Молоко скисло, от его вкуса, заполнившего весь рот, из груди поднялась рвота. Я проглотил все, потому что в этот момент в кухню вошел папа. Ступив на порог, он подошел к рабочему столу и оперся на него. Он смотрел на меня и улыбался. Я снова зачерпнул ложкой хлопьев, поднес ко рту. При одной мысли об их вкусе у меня сводило желудок. Я выдохнул и, стараясь не дышать носом, проглотил все, почти не жуя.
Черт!
Судя по его виду, уходить папа не собирался, поэтому я продолжал есть. Если бы он отправился вниз, в свой кабинет, я мог бы выкинуть хлопья в мусорное ведро и прикрыть другим мусором, но пока он находился в кухне или где-то еще на втором этаже, об этом нечего было и думать.
Через некоторое время он открыл шкаф, достал такую же тарелку, как у меня, вынул из ящика ложку и сел за стол с другой стороны.
Этого он никогда раньше не делал.
– Возьму-ка и я немножко, – сказал он, высыпал золотистых, сухих хлопьев из картонки с желто-зеленым петухом, потянулся за молоком.
Я перестал есть, понимая, что надвигается катастрофа.
Папа опустил ложку в миску, зачерпнул ею хлопьев с молоком и, полную до краев, поднес ко рту. Едва еда оказалась у него во рту, как лицо его искривилось в гримасе. Даже не начав жевать, он выплюнул все обратно в тарелку.
– Тьфу! – произнес он. – А молоко-то совсем прокисло! Ну и гадость!
Затем он взглянул на меня. Этот взгляд я запомню на всю оставшуюся жизнь. Взгляд был не гневный, как я ожидал, а удивленный, как будто он увидел что-то не поддающееся пониманию. Он посмотрел на меня так, будто увидел в первый раз.
– Неужели ты ел хлопья с прокисшим молоком? – спросил он.
Я кивнул.
– Но зачем! – сказал он. – Можно же налить свежего!
Он встал, потряс пакет, с размаху вылил прокисшее молоко в раковину и достал из холодильника новую упаковку.