«Моя единственная любовь». Главная тайна великой актрисы
Шрифт:
Я ни на миг не пожалела о нашей встрече, ни один миг из тех, что мы были рядом, не забыла. Через много лет пронесла эту память, а то, что столько лет расплачивалась – так подарок очень дорогой, потому и расплата такая.
Но это я понимаю сейчас. Тогда, в двадцатом году в Крыму, когда мне только исполнилось двадцать четыре года (возраст уже не курсистки, но дамы), я была донельзя романтичной, экзальтированной и жившей театром и только театром, и мир выглядел совсем иначе.
Знаешь, я заметила: несбывшаяся мечта очень притягательная и кажется прекрасной. Сбывшаяся сразу как-то тускнеет и превращается в обыденность. Сама глубокомысленно
Андрей Александрович Горчаков был мечтой недосягаемой абсолютно, а потому безопасен. Я могла не рассчитывать ни на какое его внимание, он по другую сторону огромной прозрачной стены, через которую мне не перепрыгнуть, сквозь которую не пробиться – он женат и счастлив! Такие люди всегда счастливы в семейной жизни. Он не для меня. Почему же тогда сладко замирало сердце при одном воспоминании об аккуратных усах, щекочущих кожу руки, о его глазах и его голосе?
Рука на перевязи… Значит, ранение…
Очень хотелось расспросить Машу о его семье, что за жена, есть ли дети.
Но, прокрутившись без сна почти до утра, я решила, что не должна думать об Андрее Горчакове. Если он так же далек от меня, как звездное небо, значит, нечего и мечтать! Это глупо, вздыхать почти всю ночь, как девчонка, из-за мыслей о женатом человеке, это нелепо, недостойно взрослой девушки, актрисы, в конце концов!
Сколько я всего передумала, чтобы убедить себя в случайности встречи и в том, что других не будет. Придя к выводу о необходимости выбросить красавца-подполковника из головы раз и навсегда, я даже успокоилась.
Клятву сначала даже выполняла. Не очень долго, но все же.
Два дня я держалась, как партизан на допросе – не позволяла себе даже вспоминать о прошедшем вечере. Чтобы не видеть пустую коробку из-под конфет, которую Ира, не позволив выбросить, поставила на видное место и время от времени нюхала, с утра шла в театр, медленно-медленно дефилируя мимо госпиталя в тайной надежде, что случайно попаду Маше на глаза. Вернувшись домой, излишне оживленно беседовала с шедшей на поправку Павлой Леонтьевной о Чехове, о ролях и о предстоящих премьерах.
Павла Леонтьевна замечательный человек, Нина, ты всегда с этим соглашалась. Она не могла не почувствовать, что со мной что-то случилось. Дождавшись, когда Ира заснет, спросила. К счастью, она решила, что на меня произвело впечатление материальное благополучие моей новой знакомой. Но когда я стала говорить о восприятии героинь «Чайки» Андреем, не называя имени, Павла Леонтьевна удивилась, мол, есть и такое мнение, едва ли оно верное, но каждый имеет право думать по-своему.
Мы беседовали с моей наставницей о Нине Заречной, о Маше Шамраевой, о Треплеве, о том, каково жить с неразделенной любовью, а я все больше чувствовала, что это обо мне. Это моя любовь неразделенная. Это я должна со всем справиться и не поломать при этом свою жизнь.
Можно бы спросить: какую жизнь ломать? Какая жизнь у нас была?
Жизнь неприкаянных, полунищих комедиантов, какие раньше ездили в своих кибитках по городам и весям, развлекая публику в базарные дни? Своего жилья не было, зарплата такая, что и на полмесяца самой скромной жизни не хватит, а впереди зима. Платить за квартиру нечем, я даже шутила, что если в монастырь вернутся его обитатели, нам придется постричься в монахини, чтобы не выгнали на улицу. Шутки были горькими.
Ниночка,
Все остальное так же. Три женщины Фельдмана одевались у лучших портних Таганрога, но еще чаще привозили наряды из Парижа, внешне скромный дом был полной чашей («Ой, ви гид ци зайн а ид!» – «Как хорошо быть евреем!», как поется в песне).
И вот теперь его дочь экономила не просто на хлебе, но на хлебных крошках. И перспектив никаких. Мы служили в труппе постоянного, а не передвижного театра, это был успех, но театр в любой день мог закрыться, или смениться режиссер, антрепренер, смениться репертуар, и мы снова оказывались на улице без гроша в кармане, а продавать на рынке больше нечего, запасы благополучных дней давно туда снесены.
Единственной отдушиной и надеждой была сцена, выходя на нее, мы забывали о пустом желудке, отсутствии зимней обуви, жилья, всего, что просто необходимо человеку. А еще помогало наше единство, мы поддерживали друг дружку, были крепки этой взаимной поддержкой, иначе не выжить.
Что можно поломать в этой жизни?
Ниночка, ты меня знаешь, я способна поломать даже Эйфелеву башню, попади она мне под руку. Причем совершенно не желая этого. Но как ломать то, чего нет?
С каждой минутой я все больше чувствовала себя готовой сыграть Машу из «Трех сестер». Отчасти я испытывала то же, что и она – любовь к женатому, недостижимому для меня человеку. Ничего, что Вершинин отвечал ей взаимностью, а мне ждать нечего, сама невозможность быть вместе, быть счастливой сближала меня с ролью.
Я даже горько усмехалась: мои переживания помогут мне лучше понять и сыграть среднюю из сестер. Что ж, в страданиях тоже есть своя прелесть, пусть это и зовется мазохизмом.
Алиса Георгиевна как-то сказала, что в детстве мечтала страдать. Я тоже. И не только в детстве. Ведь страдания облагораживают душу.
Пожалуй, это единственная мечта, которая у меня сбылась. И оказалась, как любая сбывшаяся мечта, не такой уж сладкой.
Через неделю я любила Андрея за свои страдания. Сейчас это может показаться глупостью, но, оглядываясь на двадцать восемь лет назад, я понимаю себя тогдашнюю.
Просто влюбиться в умного, блестящего офицера легко, и эта влюбленность мало чего стоила. Полюбить свою безответную любовь к нему – уже трагичней, достойно сценического воплощения. Но полюбить свои страдания из-за безответной любви!.. Боже мой, это же сюжет достойный чеховского пера, настоящей трагедии, великой пьесы!
Хорошо, что я никому не озвучила эту глупость. Просто так сложилось, что ни перед кем раскрыть душу не удалось, на мое счастье.
Ниночка, ты помнишь, какой восторженной идитоткой даже после стольких перенесенных невзгод, лишений, после стольких серьезных ролей я пришла в театр к Таирову и Коонен? Как они отучали меня от то и дело прорывавшихся дурных подвываний в ответственные моменты монологов, как боролись с излишней эмоциональностью, которая не столько свидетельствовала о глубине чувств, сколько мешала зрителям понять вообще что-то.