Моя мать Марлен Дитрих. Том 1
Шрифт:
Как-то днем я хотела зайти к маме в комнату, как вдруг у самых дверей услышала: «Джо? Я звонила. Где ты был? Я тут жду, когда ты мне перезвонишь! Это о Тами. Ты представляешь, что сделала эта женщина?..» — Она захлопнула дверь, чтобы я не слышала. «Эта женщина»? О Тами? Это все равно, что назвать меня Марией! Знак серьезной неприятности. Что такого страшного она могла натворить?
В напряженном молчании мы упаковали вещи, попрощались со знакомыми и уехали.
Пароход «Иль де Франс» сверкал, как флакон французских духов. Ему оставалось еще целый год быть гордостью французского пассажирского флота до того, как «Нормандия» отняла этот титул у него, да и у всех лайнеров высшего класса, которые когда-либо существовали или будут существовать. Но пока будущий король еще покоился на своей верфи, «Иль де Франс» держал двор и был полон жизни. Весной 1934 года его бежевая мраморная лестница отлично служила для
Первый раз Эрнест Хемингуэй и Марлен Дитрих встретились как раз у парадной лестницы «Иль де Франс» История повествует об этом примерно так: Дитрих в белом атласном вечернем платье с большим вырезом на спине и глубоким декольте, увешенная бриллиантами, спускается по лестнице. Длинный атласный шлейф, отороченный шиншиллой, тянется за ней; она приближается к столу и видит, что оказывается тринадцатым гостем. Она отшатывается в суеверном ужасе, но какой-то молодой человек в нескладном прокатном сюртуке, зайцем проникший в первый класс из четвертого, подходит к прекрасной огорченной звезде и говорит:
— Не волнуйтесь, мисс Дитрих, последним буду я.
Поскольку «Прощай, оружие!» уже вышло и получило известность, было продано в Голливуд, и по нему сделали фильм с Купером и Хелен Хейс, а Хемингуэй возвращался в Америку со своего первого сафари, можно было предположить, что он уже имел собственный смокинг, мог себе позволить путешествовать, а возможно, и путешествовал, первым классом, а также, что он получил приглашение на обед, в котором Дитрих согласилась участвовать исключительно с целью познакомиться с человеком, чьи произведения она знала и любила. На ней было черное бархатное вечернее платье с закрытой спиной и воротником стойкой, с длинными рукавами и всего одна бриллиантовая брошь. В конце концов она пришла на частный званый обед и не собиралась подражать Жозефине Бейкер в «Фоли Бержер». Ведь так лучше, не правда ли? Больше подходит людям, которым предстоит в скором будущем стать «живыми легендами»? Если мифы о вас и «синдром шиншиллы» переплетаются, значит, в вас действительно что-то есть. Эта комбинация опрокинет любую логику и переживет вечность.
Что Дитрих и Хемингуэй были приятелями — это правда. Что она звала его Папой, а он ее — Kraut или Дочкой, как и других поклонниц из своего зачарованного ближайшего окружения, — это тоже правда. Что они когда-либо были любовниками — неправда. Правда, что ему нравилось, что все были убеждены в обратном, и она не сердилась на него за это. Она даже специально всегда «с возмущением» отрицала любые утверждения об их якобы любовных отношениях. Для моей матери Хемингуэй был храбрым Военным Корреспондентом в плаще с поднятым воротником, Охотником, не струсившим перед несущимся на него носорогом, Одиноким Философом с рыболовной леской в кровоточащих руках. Кем бы он себя ни представлял, она верила в этот образ и принимала его. Она, горячая и безусловная поклонница всех его фантазий, обожала его и была убеждена, что лучше ее у него друга никогда не было. Он восхищался ее умом, равно как и красотой, и с робкой гордостью купался в волнах ее безудержной лести. Когда в 1961 году этот мягкий, грустный человек забрызгал стену своими великолепными мозгами, моя мать искренне горевала и все спрашивала меня:
— Зачем он сделал эту глупость? Наверно, из-за жены. Она его довела! В этом причина… А что еще? Или ты думаешь… у него был рак?
Если бы им суждено было поменяться судьбами, он как друг знал бы и мог бы понять причины ее поступков. И она должна была бы понимать его. Письма его к ней полны страхов и тревожных предчувствий. Я храню их все. Жаль, что его вдова не разрешила мне поместить какие-то из них в этой книге. Они замечательные — как он сам! Но моя мать не видела в людях больше того, что было доступно взгляду, скользящему по поверхности.
Я никогда не понимала, почему ангар таможни нью-йоркской гавани назывался ангаром. Он шел по всей длине пирса, занимал площадь футбольного поля и был такой же открытый, если не считать куполообразного стеклянного навеса над ним. Ледяные ветры с моря продували его насквозь, ноги у нас превратились в ледышки, пока мы стояли в очереди под вывеской с первой буквой нашей фамилии. Как всегда, нас окружали двенадцать сундуков — Стоунхендж на Гудзоне! Еще шестьдесят с лишним мест громоздились вокруг. Мы стояли под большой красной буквой «З». Для всего мира мы начинались на «Д», но на таможне Соединенных Штатов мы, Зиберы, знали свое место. Буквы, от «Г» и дальше, начинались у ближайшего к трапу входа, и люди, готовые к неизбежной муке ожидания, курили и кутались в специально оставленные при себе пледы, наглухо застегивали шубы. Бетонный пол был ледяной, и многие женщины взбирались на свои чемоданы, спасая ноги. Серебряные фляжки ходили по рукам, люди знакомились и начинали общаться друг с другом, хотя позади у них было несколько дней совместного плавания на пароходе. Сама собой возникла компанейская атмосфера, люди с общей первой буквой в фамилии вдруг нашли друг друга. Мне тоже хотелось сидеть на чемоданах и веселиться вместе со всеми. Но до вершин наших куч багажа было
Я любила Вальдорфские Башни, святая святых «Вальдорф-Астории», с лифтами в закутках и незаметным боковым входом. Мы остановились надолго. Я занималась рисованием цветочков, подружилась с горничными и официантками, приставленными к нашим поднебесным апартаментам, и удирала (с охранником, следовавшим по пятам) одним глазком взглянуть на только что построенный Эмпайр Стейт Билдинг. Я стояла на тротуаре, запрокидывая голову в попытках разглядеть вершину, и чувствовала, что теряю равновесие. По утрам я обычно распаковывала доставленные накануне из книжного магазина посылки, убирала с маминого ночного столика стопки Гете и заменяла его на Хемингуэя, Фолкнера, Фицджеральда и Синклера Льюиса. Я была рада, что мама наконец-то оторвалась от своих германских «богов». Для этого понадобился милый, добрый американец Хемингуэй! Она наслаждалась жизнью. Я редко видела ее, в основном когда она ненадолго приходила в отель переодеться в перерывах между литературными обедами, зваными ужинами в узком кругу с «умными» разговорами, между театрами и ночными клубами. Для Дитрих было нехарактерно участвовать в компании. Но сейчас, как и впоследствии, в период под названием «Габэн и французские патриоты», она имела широкий круг общения, не сосредоточиваясь на ком-то одном. Мы даже и язык сменили и теперь говорили по-английски; возможно, именно под влиянием общего духа Америки в маме пробудилась не свойственная ей веселость. Мне это нравилось! Иногда она брала меня с собой на обеды. Я вела себя тихо, ела копченого лосося, смотрела и слушала. Сухой закон только что отменили, и все, похоже, наверстывали упущенное, поглощая бесчисленные коктейли, причем не из толстых керамических кофейных кружек, как раньше, а из высоких стеклянных бокалов в форме лилии. Дороти Паркер, утонченно хрупкая, нервная леди, небрежно бросала резкости мужу, Скотту Фицджеральду. Мне он был симпатичен, в нем было что-то особенное, какая-то детская нежность, которая, правда, исчезала, когда он, приканчивая целую бутылку виски, отчитывал жену за пьянство в дневное время. Почти все эти люди либо собирались работать в Голливуде, либо уже прошли через его горнило. И с каким же удовольствием они его хаяли! Блестящее, убийственное красноречие, хотя именно благодаря Голливуду они купались в роскоши.
Нью-Йорк весь кипел. После Европы его американская энергия заряжала вас до самой последней клеточки. Тосканини дирижировал в Карнеги-Холл, Марта Грэм, танцовщица-«босоножка», изображала «флюидное движение серой ткани», Джордж Коэн попытался поставить «Ах, пустыня!» О’Нила, а Мелвин Дуглас — комедию из светской жизни «Леди достаточно»; Хелен Хейс выступила в роли молодой Мэри, шотландской королевы; Фанни Брайс сама была «Сумасбродством Зигфельда»; Джером Керн подарил Бродвею «Роберту»; достраивался Рокфеллеровский центр. Вам бы в голову не пришло, что существуют столовые для бедных, что отчаявшиеся люди продают на улице яблоки по пятачку за штуку! Когда я ходила гулять со своими телохранителями, я тратила весь свой доллар на эти яблоки; мне было неудобно, что я не могу дать больше. Телохранитель одалживал мне деньги, занося их в список расходов как «фрукт — Ребенку».
Я подружилась с одним из вальдорфских швейцаров. Вечерами я иногда спускалась вниз, к главному входу. Мне нравилось смотреть, как подъезжали лимузины и, выпустив своих изящных пассажиров, откатывали от тротуара, чтобы уступить место новым импозантным колесницам. Мой друг в великолепной длинной ливрее, украшенной множеством медных пуговиц и витых галунов, умел открывать дверь с таким шиком, что вы только диву давались. От него, в перерывах между «роллс-ройсами», я наконец узнала, что такое ночлежка.