Моя школа
Шрифт:
— На каменное строенье, на кабацкое разоренье подайте копеечку!
Отец шутливо отмахивается:
— Много вас, милые, шляется по белому-то свету. Давай, проваливай!
Возле матери стоит цыганка в пестрых юбках и тянет басовитым певучим голосом:
— А, милая моя… Дай-ка мне твою ручку, я погадаю.
Мать, улыбаясь, подает руку. Цыганка смотрит на жесткую сморщенную ладонь матери и громко говорит:
— Ай, ай, родимая ты моя! Будет у тебя горюшко большое, но за этим горюшком богачество тебя ожидает…
Я не слышу дальше слов цыганки: мое внимание притягивается к медведю. Он стоит в большой шубе, вывороченной мехом кверху и опоясанной веревкой. На спине мех вытерт и зашит синей заплатой. На голове лохматая шапка с ушами. Черная маска смотрит на
Медведь кувыркается, неуклюже ходит на четвереньках, встает на задние лапы и танцует с монашкой. На ногах у него серые курносые, растоптанные валенки.
Я боязливо подбираю ноги под себя. Мужик в нагольном полушубке водит медведя на веревке и приказывает:
— А ну, Миша, покажи, как пьяные валяются…
Я смотрю через окно в темносинюю ночь, и мне чудится, что там мелькают неясные тени. Они, точно из глубины звездного неба, падают и скользят по земле, прозрачные, неуловимые. Я с замиранием сердца смотрю на странную женщину в черной кисее, усеянной золотыми звездами.
Малышка и Большак завистливо глядят на ряженых. Они просят отца отпустить их на вечеринку.
К отцу подходит медведь и глухо рычит:
— Петр Федорыч, отпусти!
— А спойте мне мою любимую: «Налей, налей…»
Павел, Александр и медведь стройно поют:
Быстры, как волны, дни нашей жизни,Что час, то короче к могиле наш путь…Четко звенит тенор Малышки, и ему мягко вторит приятный бас Большака. А медведь размахивает толстыми руками и неуклюже топчется возле них.
Отец слушает, облокотившись на стол. Из глаз его текут слезы.
В длинные зимние вечера отец заставлял старших братьев читать книжки вслух. И когда им попадалась интересная книга, они засиживались до полуночи.
Я шел к матери, залезал к ней на кровать и просил рассказать сказку. — Чего тебе рассказать, уж и не знаю, — позевывая, отвечает она.
— Про медведя.
— Про медведя?…
— Ну, они злые?
— Всякие бывают. Они пугливые. Вот ты знаешь тетку Федосью?
— Знаю.
— Вот она ходила раз к просеку по малину. Взяла туесок и пошла по воду на ключик. Смотрит, а медведь у ключика спит. Она и не знает, как быть. Бежать — он проснется, пожалуй, за ней побежит, а воды-то брать больше негде. Она взяла кузов, сняла с плеч, да ка-ак кузовом-то его стукнет! Он рявкнул, вскочил — и ну бежать! Десять сажен отбежал и издох.
— А почему?
— Пугливый он,… Как его сонного испугают, — ну, он и умрет.
Про медведей мать знала очень много чудесных рассказов. А иногда, похлопывая меня рукой по спине, она тихонько пела:
Ты, мороз, мороз,Не показывай нам нос,Уходи скорей домой,Уводя стужу с собой.А мы саночки возьмемИ на улочку пойдем.Мы на улочку пойдемИ кататься начнем.Сядем в саночки,В самокаточки.А у санок подушечка Бархатная,Золотом обшита,Кисти шелковые,Полозочки у нихДа серебряные,А шишечки-кукишечкиЗолоченые.А оглобельки у санокКипарисовые…А мороз не уходит,Еще вьюгу зовет.А вьюга идет,Жалобнёшенько поет.Она ходит под окномИ стучитЯ никогда не мог дождаться окончания песни. Каждый раз новые они лились из уст матери тихой струей, как неиссякаемый источник Я слушал, закрыв глаза, и меня обнимала певучая дрема; она поднимала меня и, как на легких крыльях, уносила, сладко покачивая, куда-то далеко, в неведомый, чудесный мир… Я незаметно засыпал. А когда просыпался, вокруг всё уже затихало. Чуть мерцала на стене маленькая керосиновая лампочка. Рядом со мной спала мать. Я чувствовал её мягкую руку, слышал её ровное дыхание.
ГАРМОННЫЙ МАСТЕР
Из товарищей моих братьев мне больше всех нравился гармонный мастер Андрей Александрович. Мы его звали «гармонщик». Он часто к нам ходил и подолгу засиживался.
Среднего роста, светлорусый, одет он был всегда чисто — в серые брюки, в такой же пиджак. Мне нравилось его задумчивое лицо, мягкая улыбка, а в ясных, добрых глазах светилось что-то неудержимо притягивающее. Мне всегда хотелось подойти к нему и прижаться так же, как к матери или отцу.
Однажды он принес мне маленькую гармошку-пятиладку. Затаив дыхание, я взял гармошку, глядя ему в лицо, а он, улыбнувшись ласково, сказал:
— Ну-ка, я послушаю, как ты играешь…
Играть я не стал, а бережно унес подарок к себе на полати. Смотря однажды на отца, я деловито предложил:
— Павла бы отослать к гармонщику, а гармонщика взять к себе.
— Значит, в дети? — спросил отец. — Экий ты! Настоящий Елыман! Значит, сменять на Малышку? А?
— Ага.
— А тебе не жаль будет Малышку?
— Нет, — решительно заявил я.
Гармонщик нежно притянул меня к себе.
Иногда он целые вечера проводил со мной, рисуя карандашом картинки. Глубокая тишина наступала в это время… Я слежу за каждым движением его руки. На бумаге появляются фигуры лошадей, собак. Вот дом. Из трубы идет дым. Из ворот на дровнях выезжает мужик…
Наше занятие неожиданно обрывает отец:
— Елыман, отгадай загадку: из печурки две чурки выглядывают.
Я поспешно бегу к умывальнику и сморкаюсь. Но, поглощенный работой друга, я скоро забываюсь — снова начинаю шмыгать носом.
Тогда отец снова напоминает:
— Под гору тихонько, в гору бегом. Что это, Елыман?
Я, громко шмыгая, утираюсь ладошкой.
— Опять отгадал, — добродушно смеется отец.
Тихо смеется и гармонщик. Карандаш его вздрагивает. На бумаге уже высыпала орава ребят с клюшками. Они загоняют шар в лунку.