Шрифт:
В последний момент я все-таки не поехал в Венецию. Надо сказать, что это был далеко не первый случай, когда в канун выезда отменялась моя поездка за рубеж. Почти полмира не повидал я таким образом: Японию, Аргентину, Данию, США, Сирию, Ливан, — да разве перечислишь все страны, где мне не довелось побывать! Срывались поездки по разным причинам: то я запоздал с оформлением, то слишком поторопился, то на Аравийском полуострове началась война, то в Индии — эпидемия, то в Японии — землетрясение. Я и сам стал с опаской относиться к зарубежным поездкам. Не из-за себя — я жалел страны, которые намеревался посетить. Каждую такую страну неизбежно постигало либо сокрушительное извержение давно погасшего вулкана, либо землетрясение, либо иное стихийное бедствие, а то — война, государственный переворот, опустошительная эпидемия. И тут, видимо по недосмотру судьбы, я вдруг попал в Марокко, да еще с заездом на неделю в Париж, и этому не смогли помешать ни Агадирская
И все же я полюбил эти — чуть было не сказал «поездки»: — странные неотъезды. Они давали мне предощущение дороги и новизны, манили тайнами чужой, неведомой жизни, побуждали загодя интересоваться страной, в которой мне не бывать, отыскивать ее в энциклопедии и на географической карте, проглядывать альбомы, посвященные ее художникам, книжки ее поэтов, заставляли следить за ее политической жизнью, жадно, отыскивать в газетах каждое упоминание о земле, вдруг ставшей близкой. А затем наступал миг отрезвления. И все же какое-то время я жил путешествием, я топтался на границе таинственного царства, я был близок к чуду.
Но хочется видеть мир. Еще на заре туризма я за один год побывал в Польше, Финляндии, Чехословакии. Мне удалось прикоснуться и к парижской весне, когда вдоль набережной Сены, над книжными развалами, цветут каштаны, и к венгерской осени, когда так желты деревья на острове Маргит и так печально бледен Дунай; передо мной мелькнули с калейдоскопической быстротой и нежно ранившая душу Айя-София, и храм Посейдона, открывающийся с моря, и Парфенон, и пирамиды, и Великий сфинкс, и адова сушь Долины царей, и белокаменные ступени переулков «земного рая» — Дубровника.
Я находился в периоде затяжного невезения, когда передо мной возник призрак Венеции, и я, вопреки многим разочарованиям, твердо поверил, что уж на этот раз непременно поеду. Это была не туристская даже не специализированная поездка — группе кинематографистов предстояло участвовать в Венецианском фестивале, а я был автором одной из двух наших картин, представленных на конкурс.
Целый месяц прожил я в очарованности Венецией. Я без устали бормотал стихи Мандельштама: «Веницейской жизни мрачной и суровой для меня значение светло», и Ходасевича: «Что снится молодой венецианке», я не расставался с монографией о двух художниках, объединенных в сознании потомства прозвищем Каналетто, я рассматривал репродукции Джорджоне, Тициана, Веронезе, Тинторетто, Тьеполо, фотографии площади собора Святого Марка, дворца дожей, моста Риальто, Большого канала, таможни, облепленной легкими судами, перелистывал светскую повесть Хемингуэя «За рекой в тени деревьев», где автор так гордится своим знанием венецианской жизни, я вспоминал, засыпая, все читанное о Венеции, о дожах и догарессах, о страшных подземельях, где заседал зловещий совет десяти, о состязаниях гондольеров, о праздновании Вознесения и обручении дожа с морем, и мне снились пронзительные лазурные венецианские сны.
То и дело вспыхивали во мне прекрасные, звучные слова: Кампо делла Карита, Санта Мария Формоза, Санти Джованни э Паоло, Каннареджо, Санта Киара. Красивые венецианские слова — вот и все, что получил я от поездки. Венеция досталась другому. Этот другой не участвовал в создании моего фильма, не листал монографий, посвященных венецианским художникам, не слабел сердцем при мысли, что узрит маленькую, сумрачную, за горбатым мостом, площадь перед церковью иезуитов, — он поехал туда, как в Кинешму на областной кинофестиваль, просто, деловито и холодно. У него был ряд неоспоримых преимуществ передо мной: отсутствие какой бы то ни было экзальтации перед лицом искусства, железная выдержка и то чиновничье высокомерное равнодушие, для которого все новое, непривычное, непохожее исполнено скуки. Он не соглашался ехать, если «командировка» продлится более десяти дней, и это так прекрасно контрастировало с моей трепетной, жалкой увлеченностью поездкой, что я и сам понимал, насколько он превосходит меня, — с ним было спокойнее…
Потому ли, что я слишком уверен был в поездке, потому ли, что Венеция успела проникнуть мне в
Днем я пытался припомнить о Венеции что-нибудь дурное. В усах, расходящихся за гондолой, плавают дохлые крысы… Я терпеть не могу крыс. Не настолько, правда, чтобы это могло смирить меня с потерей Венеции. Да еще — вода в каналах дурно пахнет, — экая беда!
Словом, я слишком пропитался Венецией, чтобы спокойно перейти к обычным делам и заботам. Меня тянуло к воде, и я вспомнил, что возле нашего поселка, на речке Коче, есть лодочная станция. Сеня Боркин, поселковый электрик, сказал мне, что можно достать мотор. Хозяин мотора, инспектор ГАИ на пенсии, наверняка не откажется от совместной прогулки по Коче, особенно если распить с ним в пути бутылочку кубанской. Меня увлекло предложение Боркина: присутствие в нашей компании инспектора ГАИ усиливало ирреальность предстоящего путешествия, которое втайне мыслилось мне путешествием по каналам и лагунам Венеции. Мне всегда казалось, что служители ГАИ не имеют существования вне стен сумрачного дома в Подкопаевском переулке. От великого почтения, внушаемого мне ими, я не мог представить себе, что у них, как у простых смертных, есть жилье, семья, знакомые, какие-то интересы помимо светофоров, дорожных знаков, указателей, штрафов и взысканий. В равной мере не могу я вообразить гондольера в быту: он создан для того лишь, чтобы, ловко орудуя веслом, вести стройное суденышко по узким водным коридорам и петь баркаролу.
Прихватив Боркина, я заехал на машине за инспектором. Он занимал маленький щитовой коттедж в глубине яблоневого садика, с краю деревни Полушкино. Когда мы приехали, инспектор поливал из шланга древний «фиат» — детский гробик на колесах. Грубо полированные бока вспыхивали под струей воды, смывающей пыль.
— А в Москве разрешают ездить на этом? — спросил я.
— Мне разрешают, — улыбнулся щербатым ртом инспектор.
Он был похож на очень старого и очень усталого Сирано де Бержерака: большой, хрящеватый нос, худые, всосанные щеки в седоватой щетине, темные, потухшие глаза, — чувствовалось, что когда-то их черная глубь метала молнии.
Он радостно согласился ехать, завинтил медный кран, питающий шланг, и приволок из сарая старый-престарый английский лодочный мотор в золотых оттисках медалей, с большим, наивным винтом. Все это выглядело трогательно: инспектору доступны были лишь дряхлые вещи с дешевого развала. Погрузив мотор в машину, мы поехали на реку.
Вот уже десять лет живу я на берегах Кочи, но впервые решил воспользоваться услугами лодочной станции. Хромой лодочник долго ковылял вдоль строя полузатонувших однопарных весельных лодок и, наконец, сделав выбор, принялся вычерпывать консервной банкой воду.
Возле фанерной будки две девушки рылись в сумочках, отыскивая документы и деньги. Обе были смуглы, черноглазы, темноволосы, испанский, отнюдь не венецианский тип — рыже-золотистый, с морской голубизной в глазах. Они и производили впечатление чужеземок своей чуть нервозной манерой поведения, неуверенностью, опасливым рыском зрачка. Их явная беззащитность подстегнула местных юношей. Дочерна загорелые крепыши в узеньких плавках зашлепали возле девушек по деревянному настилу лодочной пристани босыми мокрыми ногами. Живя замкнуто и уединенно, я давно не наблюдал любовных игр молодежи. Меня прямо-таки ошеломило, насколько изменилась молодая повадка с далеких дней моей юности. Мы были наивны и по-русски молодцевато-застенчивы в своем полудетском токовании в виду молоденьких девушек. Мы распускали хвосты, наскакивали грудью на соперников, пытаясь привлечь к себе смелостью, бравадой и соловьиными трелями хвастовства и нежности. У этих соловьиное сменилось лягушачьим сленгом, игра — беззастенчивым напором, обнаженностью грубых намерений. Мне стало жаль девушек, у них была нежная кожа лица и шершавые руки работниц. Тонкая смуглота стекала от обнаженных локтей к кистям и здесь сменялась заветренной краснотой; под коротко стриженные ногти набилась металлическая пыль. Девушки были мило и просто одеты: белые короткие платьица, кожаные черные кушачки по-осиному стягивают талию, туфельки на шпильках, модная прическа — все честь честью. Смуглые сильные руки юношей то и дело тянулись к девушкам, пытаясь ухватить за локти, за шею, за гривку волос, за щеку и за сумочку. Одновременно между юношами произошло что-то вроде весеннего оленьего турнира, когда слабейшие вынуждены покинуть ристалище. Их было шестеро, осталось двое, но, убей меня бог, если я понял, в чем выразилось превосходство победителей!