Моя жизнь. Мои современники
Шрифт:
Незадолго перед эвакуацией армии Врангеля из Крыма Аладьин появился в Симферополе и зашел ко мне. Внешне он мало изменился, несмотря на английскую военную форму, в соответствии с которой старался придать себе молодцеватый вид. Своим прежним хлестаковским тоном он стал мне рассказывать, что стоит по главе какого-то крестьянского союза и представил Врангелю проект аграрной реформы.
— Врангель вынужден считаться с моим мнением. В нас единственное его спасение, — отчеканил Аладьин с такой же властностью в голосе, как тогда, когда он говорил мне о готовности петербургского гарнизона его поддержать.
Через несколько дней мы с ним встретились в Севастополе, в приемной генерала Врангеля. Увидев меня, Аладьин смутился. Да и было от чего: Врангель, выйдя в приемную,
Умер этот честолюбивый авантюрист в новой эмиграции, отойдя в историю в качестве второстепенного актера русской исторической трагедии.
Другие два лидера Трудовой группы, в отличие от Аладьина, были людьми идейными и искренними. Аникин, сельский учитель Саратовской губернии и партийный социалист-революционер, вошел в Трудовую группу, т. к. его партия бойкотировала выборы и это помешало ему выступать под ее флагом. Крестьянин по происхождению, широкоплечий, широкоскулый, с огромными кулачищами, которыми он грозно стучал о кафедру, он выступал в Думе с демагогическими речами. Других, за недостатком настоящей культурности, он произносить и не мог. Но демагогия его была вполне искренняя, соответствовавшая элементарности его мышления. Его речи нравились крестьянам, ибо в них чувствовалась подлинная мужицкая ненависть к привилегированным классам общества и презрение к представителям высшей интеллигенции. Что-то было стихийное в этом могучем человеке и, как-никак, талантливом ораторе. И несмотря на малую содержательность его речей, насыщенных уже набившей нам оскомину трафаретной революционной фразеологией, в них чувствовалась большая разрушительная сила и неукротимая воля.
После роспуска первой Думы я ничего не слыхал об Аникине. Он исчез в народной гуще так же быстро, как из нее появился.
Тихий, скромный И. В. Жилкин был, если не ошибаюсь, до избрания в Думу провинциальным журналистом. Его речи не отличались блеском, но подкупали безыскусственной простотой и искренностью. Для себя лично Жилкин не искал славы и популярности, но благодаря видному положению все же сделал небольшую карьеру: из провинциальных журналистов стал журналистом столичным и в течение ряда лет сотрудничал в «Вестнике Европы». Не отличаясь большим талантом и оригинальностью мысли, он пользовался в литературных кругах всеобщей любовью и уважением. В революции 1917 года он активной роли не играл.
Вождем социал-демократов, фракция которых состояла наполовину из грузин, а наполовину из случайно прошедших в Думу рабочих (с.-д. официально бойкотировали выборы в Думу), был ныне известный грузинский сепаратист Жордания. Но, будучи от природы сильным заикой, он не появлялся на думской трибуне, и наиболее ответственные речи произносил другой грузин — Рамишвили. Рамишвили принадлежал к той породе цельных людей, которые, раз уверовав в определенную доктрину, остаются ей верны по гроб жизни и всего себя отдают на служение тому, чему верят. Был он уже не первой молодости, с седеющей головой и бородой, но сохранял юношескую наивность души, которая, в соединении с природным добродушием, покоряла сердца даже его политических противников. Немного смешной грузинский акцент как-то особенно подчеркивал наивность его речей, бесхитростных и глубоко искренних. Ему трудно было привыкнуть к парламентскому этикету и к парламентской выдержке, и речи его часто прерывались замечаниями председателя. Помню, как однажды, возмущенные какими-то его резкими словами, министры встали со своих мест и направились к выходу. Рамишвили прервал свою речь и, обратившись к ним, произнес: «Министры, погодите, послушайте еще, что я вам скажу»…
Часто выступал также от с.-д. фракции Михайленко, рабочий из Екатеринослава. Огненно-рыжий мужчина с громовым голосом, он любил пугать Думу страшными революционными словами, которыми на митингах привык срывать аплодисменты. Охотно козырял также заковыристыми иностранными словами. Как-то он призывал нас стать на путь революции, доказывая, что Дума бессильна,
В 1917 году, на Московском государственном совещании, меня снова судьба свела с Михайленко. От времени огненные волосы его поседели, а революционный пыл остыл. Освободившись от трафаретной революционной фразеологии, он производил впечатление очень неглупого и чрезвычайно симпатичного человека. Был — так же, как и все перводумцы — решительным противником большевиков.
Теперь, через много лет, прошедших со времени первой Думы, можно проследить судьбу некоторых из ее членов, для одних — бесславную, для других — блестящую, для третьих — трагическую.
О бесславной судьбе батюшки Афанасьева, ставшего агентом охранного отделения, я уже упоминал. Тут дело было простое: заела нужда — и, чтобы спасти от голода свою семью, человек продал душу. Афанасьев не прикрывался никакой идейной эволюцией, а просто за 100 рублей в месяц предавал своих добрых знакомых. Гораздо сложнее были «оборотни», изменявшие свою политическую физиономию, приспособляясь к менявшимся обстоятельствам. Они предавали не людей, а свои собственные идеалы.
Из депутатов первой Думы мне вспоминаются лишь три таких «оборотня», по странной случайности — три профессора высших учебных заведений.
В Трудовой группе довольно видную роль играл профессор Локоть. Лично я с ним почти не был знаком, но по его выступлениям с думской трибуны я составил о нем мнение как о довольно глупом человеке. Говорил он длинные, скучные речи, не скупясь на резкие и грубые слова по отношению к более правым думским фракциям и подчеркивая свою «левую» непримиримость. После роспуска Думы я года два ничего не слыхал о профессоре Локте, а потом, когда стало ясно, что на левых фразах карьеры не сделаешь, его имя, как одного из киевских профессоров крайне правого направления, начало мелькать в газетах. Писал он злобные черносотенские статьи, столь же грубые и глупые, как и его бывшие левые речи в Государственной Думе. В 1917 году он, вероятно, пожалел о своем ренегатстве, но уже было поздно. Пришлось эмигрировать и в кругу белградских «зубров» поддерживать свой черносотенный грим.
Вспоминается мне на председательской трибуне маленькая фигурка товарища председателя Думы, профессора Николая Андреевича Гредескула. Выбран он был нами на этот пост по настоянию левых, которым импонировало его недавнее прошлое: незадолго до выборов он был сослан в Архангельскую губернию за какую-то речь, произнесенную им в харьковском университете, и был возвращен из ссылки после избрания депутатом от Харьковской губернии. Маленький, тщедушный, с длинной куриной шеей, уныло торчавшей из крахмального воротничка, с хитренькими карими глазками за большими круглыми очками, он произносил тоненьким слащавым голосом скучные речи. Слащавость и вкрадчивость были присущи ему и в личных отношениях. Он как-то особенно горячо пожимал руки своих знакомых и выражал им свою симпатию в неумеренно сладких выражениях. Когда в заседаниях фракции Народной Свободы, к которой он принадлежал, слово брал профессор Гредескул, слышались глубокие вздохи, а курящие торопились уйти покурить в соседнюю комнату. Ибо речи его были всегда длинны и неясны. Он всегда сомневался, ни на что не решался, и трудно было понять основную мысль, которую он отстаивает.
После роспуска Думы, по мере усиления реакционного курса, его колебания и сомнения все больше и больше стали относиться к прежним увлечениям. В первой Думе он считался «левым кадетом», во время третьей Думы, на заседаниях ЦК партии, он уже примыкал к правому ее крылу, а во время войны поправел настолько, что вынужден был выйти из партии. Хорошо помню заседание ЦК партии, на котором, как всегда тягуче, нудно и невразумительно, Гредескул мотивировал свой разрыв с партией, в которую вошел с начала ее основания. Уход его из партии стал всем понятен, когда через короткое время он стал редактором газеты, основанной сумасшедшим министром Протопоповым и получавшей правительственную субсидию.