Моя жизнь. Встречи с Есениным
Шрифт:
В этот день я прогуливалась в течение антракта перед изумленными зрителями в своей греческой тунике с обнаженными до колен ногами, рука об руку с Геккелем, седая голова которого возвышалась над толпой.
Геккель оставался вполне спокойным во время представления «Парсифаля». До самого третьего акта я не понимала, что все эти мистические страсти не доходили до него. Его ум был сугубо научного склада, и легенды его не впечатляли.
Ввиду того, что он не получил приглашения на обед или на чествование на вилле Ванфрид, я сама решила устроить праздник в честь Эрнста Геккеля. Пригласила изумительное собрание людей, начиная от болгарского короля Фердинанда, посетившего в то время Байрейт, и принцессы Саксо-Мейнингенской, сестры кайзера, и кончая княгиней Анри Рейсс,
Я произнесла речь, восхваляя величие Геккеля, а затем протанцевала в его честь. Геккель сделал замечания о моем танце, уподобляя его остальным универсальным истинам природы, сказал, что он является выражением монизма, происходит из одного источника с ним и эволюционирует в одном направлении. Затем пел фон Барри, знаменитый тенор. Мы поужинали. Геккель вел себя с мальчишеской живостью. Мы пировали, пили и пели до утра.
Несмотря на это, Геккель на следующий день, как и каждое утро в течение своего пребывания в Байрейте, встал с восходом солнца. Он обычно заходил ко мне в комнату и приглашал меня на прогулку с ним к вершине горы, к чему, признаюсь, я не питала особой охоты. Тем не менее эти прогулки были чудесны. Геккель сопровождал комментариями каждый встречный камень, каждое дерево, каждый геологический пласт земли.
Наконец, добравшись до вершины, он застывал на ней, как человек, восторженно и одобрительно осматривающий творения природы. На спине он носил мольберт и ящик с красками, делал множество набросков с высокоствольных деревьев и каменных наслоений гор. Хотя он был прекрасным художником, его творчеству все же недоставало воображения артиста. Я не хочу этим сказать, что Эрнст Геккель не умел ценить искусство, просто для него оно было проявлением естественной эволюции. Когда я, по обыкновению, рассказывала о нашем восторге перед Парфеноном, его больше интересовало качество мрамора, из какого пласта и с какого склона горы Пантикул он был добыт, нежели мое восхваление творения Фидия.
На вилле Ванфрид я встретила нескольких молодых офицеров, которые пригласили меня совершать с ними по утрам прогулки верхом. Я садилась в седло в своей греческой тунике и сандалиях, с обнаженными ногами и кудрями, развевающимися по ветру. Так как охотничий домик отстоял на некотором расстоянии от Вагнеровского театра, то я купила лошадь у одного из офицеров. Это была офицерская лошадь, привыкшая к шпорам, и ею было очень трудно управлять. Очутившись наедине со мной, она пустилась на различнейшие причуды, — она останавливалась по дороге возле каждого кабака, где обычно пьянствовали офицеры, и стояла как вкопанная, отказываясь сдвинуться с места, пока товарищи ее прежнего владельца со смехом не выходили из кабака.
При первом представлении «Тангейзера» моя прозрачная туника, выявлявшая все части моего пляшущего тела, вызвала некоторую суматоху среди одетых в телесное трико танцовщиц, и в последнюю минуту даже бедная фрау Козима потеряла мужество. Она прислала ко мне с одной из своих дочерей длинную белую рубашку, которую просила меня надеть под неплотный шарф, служивший мне костюмом. Но я была тверда, как гранит. Я оденусь и буду танцевать только по-своему или совсем не стану танцевать.
— Вы увидите, что пройдет немного лет, как все ваши вакханки и цветочницы станут одеваться, как я сейчас.
Пророчество сбылось.
Но тогда возникло много ссор и горячих споров о моих ногах, о том, достаточно ли нравственен вид моей собственной кожи, или ее должно прикрывать жуткое шелковое трико цвета семги. Множество раз я до хрипоты ратовала, доказывая, как пошло и неблагопристойно это трико цвета семги и как прекрасно и целомудренно нагое человеческое тело, когда его воодушевляют прекрасные помыслы.
Лето прошло. Наступили последние дни. Тоде уехал в лекционное турне. У меня также началось турне по Германии. Я покинула Байрейт, но унесла с собой в крови могущественный яд. Я успела услыхать призыв вагнеровской музыки. Беспокойная скорбь, преследования совести, печальное жертвоприношение, тема любви, призывающей смерть, — все это отныне должно было навсегда изгладить видения
Фрау Тоде устроила для меня прием. Она была милая женщина, но слишком практичная, чтобы быть духовным товарищем Тоде. И действительно, к концу жизни она его покинула.
У фрау Тоде один глаз был коричневый, а другой серый, что придавало ей выражение постоянного беспокойства. Впоследствии в знаменитом процессе возник фамильный спор о том, была ли она дочерью Рихарда Вагнера или фон Бюлова. Так или иначе, она была очень любезна со мной, и если и питала какую-либо ревность, то не проявляла ее.
Всякая женщина, которая ревновала бы Тоде, обрекла бы себя на жизнь мученицы, ибо все, как женщины, так и мужчины, обожали его. Он становился центром любого общества.
Вскоре директор принес мне контракт на поездку в Россию. Петербург находится всего лишь в двух днях пути от Берлина, но с момента переезда границы попадаешь как бы в совершенно иной мир: страна погружена в великие снежные равнины и громадные леса. Снег, такой холодный — вокруг сияющие, безмерные пространства — они, казалось, охладили мой раскаленный мозг.
Генрих! Генрих! Он остался позади, там, в Гейдельберге. А я была здесь, удаляясь от него все дальше в страну безграничной холодной белизны, нарушаемой лишь жалкими избами, в замерзших окнах которых мерцал тусклый свет. Я еще слышала его голос, но он уже ослабевал.
Глава семнадцатая
Поезд, который вез меня в Петербург, вместо того чтобы прибыть согласно расписанию в четыре часа дня, был задержан снежными заносами и прибыл в четыре часа на следующее утро, с опозданием на двенадцать часов. На вокзале меня никто не встречал. Когда я вышла из поезда, термометр показывал десять градусов ниже нуля. Я никогда еще не испытывала такого холода. Закутанные в ватные армяки русские кучера хлопали себя по плечам руками в перчатках, чтобы заставить кровь быстрее течь в жилах. Я оставила свою горничную возле багажа и, наняв извозчика, велела ехать в гостиницу «Европа». Я была совсем одна в пасмурном русском рассвете, когда внезапно увидала зрелище, равносильное по своему ужасу любому, созданному воображением Эдгара Аллана По.
Я увидела на некотором расстоянии длинную процессию. Мрачную и печальную. Она приближалась. Один за другим шли нагруженные люди, согнувшись под своим грузом — гробами. Кучер замедлил шаг лошади, нагнулся и перекрестился. В неотчетливом рассвете я глядела на это, пораженная ужасом. Я спросила у него, что это такое? Несмотря на то, что я не знала русского языка, ему удалось дать мне понять, что это несли рабочих, расстрелянных накануне перед Зимним дворцом — в роковой день девятого января 1905 года за то, что, невооруженные, они пришли просить у царя помощи, просить хлеба для своих жен и детей. Я велела кучеру остановиться. Слезы струились по моему лицу и замерзали на щеках, пока печальная, бесконечная процессия проходила мимо. Но отчего же их хоронили на рассвете? Оттого, что среди дня похороны могли бы вызвать революцию. Слезы сжимали мне горло. С беспредельным негодованием я смотрела на несчастных, убитых горем рабочих, которые несли своих замученных товарищей. Если бы поезд не опоздал на двенадцать часов, я бы никогда этого не увидала.