Моя жизнь
Шрифт:
К этому времени я знала о Палестине немало, но более теоретически. Эти же палестинцы говорили не о взглядах в теории сионизма, а о его реальности. Они подробно рассказывали о пятидесяти еврейских сельскохозяйственных поселениях, существующих там, и говорили о гордоновской Дгании так, что она начинала казаться реальной, населенной живыми людьми, а не мифическими героями и героинями. Рассказывали о Тель-Авиве, только что основанном на песчаных дюнах за Яффой и о Хашомере, еврейской самообороне, организованной ишувом, в которой они участвовали. Но больше всего они говорили о том, как страстно ждут победы союзников над турками. Все они работали в Палестине бок о бок, а Бен-Цви часто говорил о четвертом члене группы — Рахел Янаит, которая позже стала его женой. Для меня она стала типичной представительницей
Я слушала палестинцев как зачарованная везде, где они выступали, но прошло несколько месяцев, пока я осмелилась к ним обратиться. Разговаривать с Бен-Цви и Зрубавелом было куда легче, чем с Бен-Гурионом: они были сердечнее и не были такими догматиками. Бен-Цви несколько раз приезжал в Милуоки и останавливался в доме моих родителей. Он сидел с нами за столом, пел с нами песни на идиш и терпеливо отвечал на наши вопросы о Палестине. Это был высокий, довольно застенчивый молодой человек с ласковой улыбкой и мягкими, скромными манерами, которые сразу же привлекали к нему людей.
Что касается Бен-Гуриона, то мое первое воспоминание — о том, как я с ним не встретилась. Его ждали в Милуоки, где он должен был выступить в субботу вечером, а потом, в воскресенье, обедать у моих родителей. Но в эту субботу в город приехала Чикагская филармония. Моррис, к тому времени уже находившийся в Милуоки, пригласил меня на концерт еще за несколько недель перед тем; я считала своим долгом пойти с ним, хотя не могу сказать, что получила в тот вечер большое удовольствие от музыки. На следующий день члены Поалей Цион известили меня, что обед отменяется. Несправедливо, сказали мне, что человек, не потрудившийся прийти на выступление Бен-Гуриона, — а я, конечно, была слишком сконфужена, чтобы объяснить личные причины, помешавшие мне там присутствовать, — несправедливо, чтобы такой человек беседовал с ним за обедом. Сердце мое разрывалось, но я сочла, что они правы и стоически приняла их приговор. Потом, конечно, я познакомилась с Бен-Гурионом и очень долго продолжала испытывать перед ним благоговейный страх. Это был один из самых неприступных людей, каких я знала, и что-то было в нем, мешавшее людям его понять. Но о Бен-Гурионе — позже.
Постепенно сионизм наполнял мою жизнь и сознание. Я не сомневалась, что, так как я еврейка, мое место в Палестине и что, так как я сионистка-социалистка, я смогу работать в ишуве, чтобы достичь стоящих перед нами социальных и экономических целей. Я еще не решилась уезжать — тому еще не пришло время. Но я знала, что не примкну к «салонным сионистам», которые агитируют других поселиться в Палестине, а сами сидят на месте. И отказалась вступить в партию Поалей Цион прежде, чем приму окончательное решение.
А была еще школа, был Моррис. Пока он оставался в Денвере, мы регулярно переписывались и, перечитывая эти письма теперь, я вижу, что были в моей жизни маленькие трагедии и сомнения, знакомые всем девушкам. Почему у меня не черные, как смоль, волосы и не огромные сияющие глаза? Любит ли он меня? Мои письма, вероятно, были пересыпаны плохо скрытыми просьбами меня успокоить — и он успокаивал, хоть и не в слишком галантных выражениях. «Я много раз просил тебя не возражать мне, когда я говорю о твоей красоте, писал он. — Каждый раз ты выскакиваешь с одними и теми же робкими и самоунижительными замечаниями, которых я терпеть не могу».
В других письмах мы конфузливо строили планы общего будущего, и дело неминуемо кончалось тем, что мы писали друг другу о Палестине. Моррис тогда верил в сионизм гораздо меньше, чем я; он был и романтичнее, и более склонен к размышлениям. Он мечтал о мире, где все будут жить мирно, а национальное самоопределение не слишком его привлекало. Он не думал, что евреям очень поможет наличие собственного государства. Ну, будет еще одно государство, с обычными государственными тяготами и наказаниями. Вот что он писал мне в 1915 году: «Не знаю, радоваться или печалиться, что ты стала такой страстной националисткой. Я в этом отношении совершенно пассивен, хотя
В 1915 году евреи страдали во многих странах, и мы с отцом стали работать вместе во всяких организациях, созданных для оказания им помощи; это, кстати, нас сблизило. В Первую мировую войну, как во Вторую, большинство мероприятий по помощи евреям Европы управлялись созданным тогда «Джойнтом» (Объединенным комитетом по распределению помощи). Но в отличие от того, что было в 1940 году, дела этой замечательной организации велись в ту пору — и довольно плохо — группой бюрократов, заседавших в Нью-Йорке, и «Джойнт» стал мишенью для жестоких критических нападок. В результате социалистические еврейские группы решили основать собственную организацию, которую они назвали «Народный комитет помощи», и сюда-то мы с отцом и вошли. Мы работали дружно, и до сих пор я с радостью вспоминаю наше содружество хотя, по-моему, отец был несколько ошеломлен тем, что я становлюсь взрослой. В новой организации отец представлял свой профсоюз, а я — маленькую литературную группу сионистов-социалистов, которую посещала после школы. Хотя теперь даже не помню ее хитрого названия, я участвовала в ее деятельности. У нас была своя программа лекций; лекторов мы приглашали из Чикаго. Они приезжали в Милуоки каждые две недели и проводили нечто вроде семинара по разным аспектам идишской литературы. Нам вечно не хватало денег на оплату лекторов и аренду зала, поэтому мы брали с наших членов по двадцать пять центов за лекцию — довольно много для того времени. Один мужчина посещал все лекции, но отказывался платить. «Я не ради лекции прихожу, — объяснял он, — я прихожу, чтобы задать вопрос».
К концу войны родилось еще одно еврейское движение — Американский Еврейский Конгресс. Ему предстояло сыграть ведущую роль в создании Всемирного Еврейского Конгресса в 1930 году. В те дни Бунд (пересаженный на американскую почву) не возражал против создания Конгресса, хотя и противился яростно его пропалестинской ориентации. В 1918 году, когда во всех больших еврейских общинах Америки проводились выборы — это были первые выборы, которые проводили американские евреи, — страсти накалились. Сионисты тащили в одну сторону, бундовцы — в другую. Мы с отцом активно участвовали в выборной кампании и не сомневались, что Конгресс должен поддержать сионизм.
Я решила, что работать среди евреев надо поблизости от синагоги, особенно во время еврейских праздников, когда в синагогу ходят все. Но так как обращаться к конгрегации молящихся имеют право только мужчины, то я поставила ящик из-под мыла у самого выхода из синагоги, взобралась на него, и выходящие вынуждены были слушать хоть часть того, что я говорила о платформе Поалей Цион. Самоуверенности в этом случае у меня хватало; так как очень много людей, выходящих из синагоги, останавливались, чтобы меня послушать, я решила, что мне следует повторить свое выступление в каком-нибудь другом месте. О моих планах узнал отец, и начался страшный скандал. «Дочь Мойше Мабовича! — гремел он. — Стоять на ящике посреди улицы, чтобы все на тебя пялили глаза! Шанде! Стыд-позор!» Я пыталась объяснить, что я обязалась выступать, что друзья ждут меня на улице, что в этом нет ничего необыкновенного. Но отец не хотел ничего слышать. Мама стояла между нами, как судья между боксерами, а мы кричали до хрипоты.
Никто так и не уступил. Отец, красный от бешенства, крикнул, что если я все-таки пойду, то притащит меня домой за косу. Я не сомневалась, что он так и сделает — обычно он свои обещания сдерживал, но я все-таки пошла. Предупредив своих друзей на углу о том, что отец вступил на тропу войны, я влезла на свой ящик и произнесла речь, умирая от страха. Когда я наконец пришла домой, мама ждала меня на кухне. Отец уже спал, но, оказывается, он побывал на уличном митинге и слышал мое выступление. «И откуда у нее все это?» — с удивлением сказал он маме. Он так увлекся моим выступлением на ящике из-под мыла, что совершенно забыл о своей угрозе. Больше никто из нас не вспоминал об этом случае, но я лично считаю ту свою речь самой удачной в моей жизни.