Моя жизнь
Шрифт:
Когда я в 50-е годы еще раз прочитал эту книгу, то оказалось, что впечатление, которое она когда-то произвела на меня, не сохранилось. Несколько навязчивая смесь из немецкой романтической традиции и оторванной от мира задушевности, из мягкой сентиментальности и яростного презрения к цивилизации показалась мне невыносимой. То же произошло и с другим, в целом более важным романом Гессе — «Степным волком». Я прочитал его трижды, правда, не вполне по доброй воле: в 30-е годы был восхищен, в 50-е разочарован, в 60-е испытал ужас.
И все-таки однакнига Гессе стала «душевным питанием», которое пришлось вполне по вкусу моему поколению. Она и позже трогала
Просвещение, которому способствовали переживания не столько интеллектуала Нарцисса, сколько художника Гольдмунда, я пытался дополнить и углубить и был благодарен, когда мне попадалось что-то подходящее. Я уже довольно рано знал, что Фауст сделал Гретхен беременной, но сцену, в которой это происходило, мне, к сожалению, найти не удалось. Тогда я впервые заподозрил, что самое важное в литературе содержится между строк, между сцен. В «Разбойниках» меня ошеломил грубый рассказ Шпигельберга о нападении на женский монастырь. Как, спрашивал я себя, справится с этой сценой наш учитель немецкого языка и литературы? Он поступил очень просто, перескочив через нее.
Моя юношеская фантазия сильно воспламенилась при чтении романов Якоба Вассермана. Он был моралистом, испытывавшим слабость к дешевой помпе, страстным психологом, склонным к самому примитивному распространению слухов. Он любил демоническое и декоративное, любил проблемность и пикантность. У Вассермана были бесчисленные читатели, но лишь немного серьезных критиков. Я признаю тем не менее, что его романы, большей частью многоречивые и напыщенные, тогда нравились мне, может быть, и из-за своих сексуальных мотивов.
Ситуация, описанная в романе Вассермана «Человек с гусями», так сильно взволновала меня, что я могу вспомнить о ней и через много лет. Мужчина хочет увидеть свою подругу обнаженной. Она выключает свет и раздевается, он слышит шорох ее платья. Она открывает дверцу печи, и в свете пламени нижняя часть живота и особенно волосы вокруг гениталий светятся темно-красным цветом. Можно согласиться, что это очень волнует, особенно если читателю тринадцать-четырнадцать лет. Недавно я нашел это место в «Человеке с гусями», и оказалось, что оно сохранилось в моей памяти на протяжении шестидесяти лет. Вот только Вассерман не говорил о волосах — они возникли благодаря силе моего воображения в пору созревания.
Не меньше взволновал меня и один фрагмент из «Мадам Бовари» Флобера. Помещик Рудольф Буланже, возвращающийся после визита к супругам Бовари, размышляет о пережитом в гостях: «Ему представлялась Эмма, какая она была у себя в зале, точь-в-точь так же одетая, и мысленно он раздевал ее». Эти немногие простые слова — «и мысленно он раздевал ее» испугали меня и навсегда запечатлелись в памяти.
Сегодня я знаю, почему они смогли так подействовать. Я внезапно узнал, что случайные представления, порожденные моей фантазией, вовсе не являлись чем-то необычным, что и до меня были мужчины, которым приходило в голову мысленно раздеть женщину. Я понял, что в литературе можно найти и познать нечто такое, значение чего нельзя переоценить, — можно обнаружить самого себя, собственные чувства и мысли, надежды, которые питает человек, и препятствия,
Примерно в то же время я прочитал в одном романе Золя, как девушка переживает первую менструацию. Это очень заинтересовало и озадачило меня, но я сожалел, что ничего подобного в литературе нет о переживаниях мальчиков, что нельзя, следовательно, нигде прочитать о том, как мальчик переживает первую эрекцию или первое семяизвержение. Альфред Дёблин, претерпевший и перестрадавший свою молодость еще в XIX веке, рассказывает, что нагую женщину он впервые увидел в 23 года, будучи студентом-медиком, — женский труп в анатомическом театре. Нет, мои дела были не столь плохи, но и мне впервые довелось увидеть обнаженную женщину достаточно поздно — незадолго до экзаменов на аттестат зрелости.
В 1936 году в возрасте 88 лет умер мой дед-раввин. Не менее чем за пять лет до этого он ослеп и тем не менее пожелал, чтобы фолианты с еврейскими письменами его отцов лежали перед ним на столе, чтобы он мог вновь и вновь прикасаться к ним. Так как дед не мог читать газеты, а с некоторых пор и не выходил из квартиры, нам не составило труда скрыть от него существование Третьего рейха. Всех его гостей предупреждали о необходимости строго избегать этой темы.
Когда деда хоронили на еврейском кладбище в Вайсензее, — я впервые присутствовал на такой церемонии, — меня удивило, что погребли его не в гробу, как я ожидал, а в обычном ящике. Мне объяснили причину этого: все люди равны перед Богом, поэтому недопустимо опускать одних в могилу в красивых и украшенных, даже роскошных гробах, а других, из семей со скромным достатком, в простых или, того хуже, убогих. Поэтому среди евреев, во всяком случае верующих, на протяжении тысячелетий существует обычай обходиться с мертвыми одинаково, хороня их всегда в простых, ничем не украшенных деревянных ящиках из необструганных досок. Так как литература сделала меня восприимчивым к символам, мне понравился этот архаический обычай, пафос которого перед лицом смерти внушал уважение.
Из шестерых братьев и сестер матери на похоронах не было только самого младшего брата — тогда 36-летнего, хорошо выглядевшего, элегантного, по мнению некоторых членов семьи, даже слишком элегантного и, пожалуй, несколько хвастливого человека. Его адвокатская контора находилась на Унтер-ден-Линден, что семья оценивала как признак высокомерия. Дядя выделялся на общем фоне родственников по двум причинам. Он испытывал слабость к лошадям, и пари на скачках временами ввергали его в серьезные финансовые трудности. Кроме того, в отличие от остальных четырех братьев, дядя состоял в связи с нееврейкой, на которой позже и женился. То была эффектная дама, желавшая сделать актерскую карьеру, но никто не видел ее на сцене или на экране.
Этот дядя покинул Германию сразу же после прихода к власти национал-социалистов, причем очень быстро, якобы из-за каких-то долгов. С мексиканским паспортом он уехал во Францию и пережил войну в качестве солдата Иностранного легиона в Северной Африке. Это звучит в высшей степени авантюристически, если не драматично. Но дяде пришлось в Иностранном легионе совсем не плохо: там он заведовал библиотекой.
После похорон деда братья матери стали думать, кому унаследовать имущество отца, но он, бедный раввин, не оставил ничего, совсем ничего, кроме золотых часов, которые получил в подарок к своей бар-мицва в 1861 году. Братья считали, что дед не любил никого из своих внуков так, как меня, и поэтому часы должен получить именно я. Я принял их не без гордости и хранил еще в Варшавском гетто. Но там же, как ни было жалко, мне и пришлось продать эти красивые старомодные часы — срочно нужны были деньги на оплату аборта.