Моя жизнь
Шрифт:
В конце концов они приказали нам, и эта идея, казалось, очень понравилась им, кричать хором: «Мы еврейские свиньи. Мы грязные евреи. Мы недочеловеки» и тому подобное. Еврей несколько более старшего возраста притворился глухим. Во всяком случае, он не кричал — может быть, потому, что был слишком слаб, или потому, что имел мужество протестовать против этого унижения. Солдат крикнул «Беги!», старик пробежал несколько шагов, солдат выстрелил ему вслед, старый еврей упал и остался лежать на мостовой. Ранен? Убит? Или упал только от ужаса? Не знаю, никому из нас нельзя было обернуться.
А что же я? Оскорбил ли меня, унизил этот варвар в немецкой форме? Тогда я думал, что он
Через двадцать или тридцать минут мы были у цели — великолепного студенческого общежития на площади Нарутовича, построенного незадолго до войны. Теперь огромное здание использовалось в качестве немецкой казармы. Наша задача заключалась в том, чтобы основательно почистить весь полуподвальный этаж, где, к нашему огорчению, находился и бассейн. Надсмотрщики сообщили, что, если мы не будем работать хорошо и быстро, они всех нас пинками загонят в бассейн. Я считал это вполне возможным.
По какой-то причине один из этих веселых и жестоких солдат захотел что-нибудь узнать обо мне. Его выговор сразу же выдал в нем берлинца. Может быть, разговор с ним мог оказаться полезным. Вот я и решился на нескромное заявление: я, мол, тоже из Берлина, а потом робко спросил солдата, где он живет. «В Гезундбруннене», — ответил тот недовольным тоном. Тогда я позволил себе заметить, что видел там отличные футбольные матчи. И действительно, в свои ранние школьные годы я интересовался футболом, хотя и недолго, благодаря чему знал самые знаменитые берлинские команды. Его союз, похвалился солдат, — «Херта БСЦ». Я быстро назвал имена знаменитых тогда игроков, и это спасло меня.
Солдат был рад, что в Варшаве, в этом чужом мире, нашел кого-то, с кем он мог поговорить о «Херте БСЦ» и о соперниках. Тот же самый молодой человек, который какие-нибудь полчаса назад садистски мучил нас и заставлял кричать, что мы — грязные еврейские свиньи, тот, кто еще несколько минут назад с пистолетом в руке угрожал загнать нас в холодную воду бассейна, — этот самый парень вел себя теперь нормально, почти по-дружески. Мне вообще не нужно было больше работать, и с моим братом обращались лучше, он извлек пользу из моей поразительной осведомленности. После того как этот страстный поклонник футбола из Берлина-Норден без малого час проболтал со мной, нам с братом позволили уйти домой.
Вот так дело и обстояло: каждый немец в форме и с оружием мог в Варшаве делать с евреем все, что хотел. Он мог заставить его петь или танцевать, наделать в штаны или упасть на колени и молить сохранить ему жизнь. Он мог убить еврея одним выстрелом или убивать долго и мучительно. Немец мог приказать еврейке раздеться, мыть мостовую ее нижним бельем, а потом на глазах у всех помочиться. Немцам, которые позволяли себе такого рода забавы, никто не портил удовольствия, никто не мешал им издеваться над евреями и убивать их, никто не привлек их к ответственности. Стало видно, на что способны люди, если им предоставлена неограниченная власть над другими людьми.
Теперь немецкие посетители все чаще появлялись в нашей маленькой квартире. В конце января 1940 года два или три солдата пожелали видеть моего брата, может быть, они хотели его арестовать. Случайно его не оказалось дома, и они остались дожидаться. Но на сей раз речь не шла о ежедневных
Через несколько дней мы узнали причину случившегося. Одному молодому поляку еврейского происхождения, участвовавшему в многочисленных успешных акциях патриотической организации Сопротивления, удалось совершить фантастический побег из тюрьмы варшавского гестапо. Вслед за этим было арестовано более сотни заложников, евреев и неевреев, причем исключительно людей с высшим образованием — инженеров и адвокатов, врачей, в том числе стоматологов. В этом списке значилось и имя моего брата.
Если разыскиваемого не было в квартире, то взамен забирали любого мужчину, который там оказывался, — члена семьи, гостя или ремесленника, как раз ремонтировавшего что-нибудь. Все арестованные в рамках этой акции были казнены. Между тем мой брат оказался пощажен: ему спасла жизнь маленькая девочка, игравшая в мяч.
Почему я, как происходило в большинстве случаев, не был арестован и убит вместо брата? Кажется, трезвый вопрос. Тем не менее он абсурден, и допустим он был только в начале оккупации, когда мы еще недостаточно знали оккупационную власть и ее методы, когда мы еще не понимали, что почти все немцы, в руках которых находилась наша судьба, представляли собою непредсказуемые существа, способные на любую подлость, любое преступление, любое злодеяние. Мы еще не понимали, что там, где к варварству и жестокости присоединяются случай и произвол, вопрос о смысле и логике становится оторванным от мира и излишним.
УМЕРШИЙ И ЕГО ДОЧЬ
Это было 21 января 1940 года, после часу дня. Мать позвала меня в кухню. Она выглядывала из окна и была явно обеспокоена, но, как всегда, владела собой. Во дворе я увидел нескольких соседей — человек восемь или десять. Они оживленно жестикулировали. Похоже, произошло что-то тревожное.
Мы еще стояли у окна, испуганные и нерешительные, когда кто-то позвонил в дверь нашей квартиры со словами: пусть доктор сейчас же придет, господин Лангнас повесился, но, может быть, что-то можно сделать. Брата, однако, не было дома. Прежде чем я успел хотя бы минуту подумать о том, что следовало делать, мать сказала: «Сейчас же иди туда, у Лангнаса есть дочь, и о ней надо позаботиться». Уже идя по лестнице, я слышал голос матери: «Позаботься о девочке!» Эти слова, это напоминание — «Позаботься о девочке!» — я слышу и сегодня, я никогда их не забыл.
Дверь в квартиру, где недавно нашел пристанище Лангнас, бежавший из Лодзи в Варшаву, была полуоткрыта. В прихожей два или три человека хлопотали вокруг громко и, как мне показалось, торжественно, даже елейно жаловавшейся госпожи Лангнас. К стене прислонилась с совершенно отсутствовавшим видом та девятнадцатилетняя девушка, из-за которой я и пришел. Мы уже знали друг друга, правда бегло. Люди, жившие в одном доме, в то время знакомились быстро. Около двадцати часов наступил предписанный немецкими властями комендантский час, после которого из дома нельзя было выходить.