Моя жизнь
Шрифт:
До самых последних лет жизни, пока не «сбесились» цены, он получал каких-то двадцать рублей. Скудные чаевые от покупателей не много прибавляли к этому жалкому доходу. И все-таки даже в молодости он не был совсем уж бедным женихом.
Судя по фотографиям тех лет и по моим собственным воспоминаниям о семейном гардеробе, он был не только физически крепок, но и не нищ: невесте, совсем девочке, крохотного росточка — она подросла еще и после свадьбы — смог преподнести богатую шаль.
Женившись, он перестал отдавать жалованье отцу и зажил
Однако прежде надо бы закончить портрет моего длиннобородого деда. Не знаю, долго ли он учительствовал. Говорят, он пользовался всеобщим уважением.
Когда в последний раз, лет десять назад, я вместе с бабушкой был на его могиле, то, глядя на надгробие, лишний раз убедился, что он и впрямь был человеком почтенным. Безупречным, святым человеком.
Он похоронен близ мутной, быстрой речки, от которой кладбище отделяла почерневшая изгородь. Под холмиком, рядом с другими «праведниками», лежащими здесь с незапамятных времен.
Буквы на плите почти стерлись, но еще можно различить древнееврейскую надпись: «Здесь покоится…»
Бабушка говорила, указывая на плиту: «Вот могила твоего деда, отца твоего отца и моего первого мужа».
Плакать она не умела, только перебирала губами, шептала: не то разговаривала сама с собой, не то молилась. Я слушал, как она причитает, склонившись перед камнем и холмиком, как перед самим дедом; будто говорит в глубь земли или в шкаф, где лежит навеки запертый предмет:
«Молись за нас, Давид, прошу тебя. Это я, твоя Башева. Молись за своего больного сына Шатю, за бедного Зюсю, за их детей. Молись, чтобы они всегда были чисты перед Богом и людьми».
С бабушкой мне всегда было проще. Невысокая, щуплая, она вся состояла из платка, юбки до полу да морщинистого личика.
Ростом чуть больше метра.
А вся душа заполнена преданностью любимым деткам да молитвами.
Овдовев, она, с благословения раввина, вышла замуж за моего второго деда, тоже вдовца, отца моей матери. Ее муж и его жена умерли в тот год, когда поженились мои родители. Семейный престол перешел к маме.
Сердце мое всегда сжимается…
Сердце мое всегда сжимается, когда во сне увижу матушкину могилу или вдруг вспомню: нынче день ее смерти.
Словно снова вижу тебя, мама.
Ты тихонько идешь ко мне, так медленно, что хочется тебе помочь. И улыбаешься, совсем как я. Она моя, эта улыбка.
Мама родилась в Лиозно, это там я написал дом священника, перед домом — забор, перед забором — свиньи.
Вот и хозяин: поп или как его там. Крест на груди сияет, он улыбается мне, сейчас благословит. На ходу поглаживает себя по бедрам. Свиньи, как собачки, бегут
Мама — младшая дочь деда. Полжизни он провел на печке, четверть — в синагоге, остальное время — в мясной лавке. Бабушка не выдержала его праздности и умерла совсем молодой.
Тогда дед зашевелился. Как растревоженная корова или теленок.
Правда ли, что мама была невзрачной коротышкой?
Дескать, отец женился на ней не глядя. Да нет.
У нее был дар слова, большая редкость в бедном предместье, мы знали и ценили это.
Однако к чему расхваливать маму, которой давно уж нет на свете! Да и что я скажу?
Не говорить, а рыдать хочется.
Туда, к воротам кладбища, влечет меня. Легче пламени, легче облачка лечу туда, чтобы выплакаться.
Внизу река, где-то вдали мостик, а прямо передо мной — погост, место вечного упокоения, могила.
Здесь моя душа. Здесь и ищите меня, вот я, мои картины, мои истоки. Печаль, печаль моя!
Что ж, вот он, мамин портрет.
Или мой, все равно. Не я ли это? Кто я?
Улыбнись, удивись, усмехнись, посторонний.
Озеро скорби, ранняя седина, глаза — обитель слез, душа почти не ощутима, разум почти заглох.
Так что же в ней было?
Она ведет хозяйство, руководит отцом, все время затевая какие-то стройки и пристройки, открывает бакалейную торговлю и берет целый фургон товара в кредит, не заплатив ни копейки. Где взять слова, чтобы описать, как она подолгу с застывшей улыбкой сидит перед дверью или за столом, поджидая, не зайдет ли кто-нибудь из соседей, чтобы отвести душу, страдающую от вынужденного молчания?
По вечерам, когда лавка закрывалась и прибегали с улицы дети, дом затихал: вот, сгорбившись, сидит у стола отец, застыл огонь в лампе, чинно молчат стулья; даже снаружи — ни признака жизни: есть ли еще на свете небо? куда делась природа? — и все не потому, что мы старались не шуметь, а просто наступало оцепенение. Мама сидела около печи, положив одну руку на стол, другую — себе на живот.
Голову ее венчала высокая прическа, укрепленная заколкой.
Она постукивала пальцем по клеенке, еще и еще раз, словно говоря:
«Все уснули. Ну, что за дети у меня! Не с кем поговорить».
Поговорить она любила. Умела так подобрать, так сплести слова, что собеседник только диву давался да растерянно улыбался.
Не меняя позы, почти не открывая рта и не шевеля губами, не поворачивая головы в остроконечной прическе, с величием королевы, она вещала, спрашивала или молчала.
Но рядом никого. Только я слушал ее, и то вполуха.
«Поговори со мной, сынок», — просила она.
Я — мальчуган, она — королева. О чем нам говорить?