Моя жизнь
Шрифт:
Но жизнь как раз, когда кажется, что все идет хорошо, любит сделать неожиданный поворот. Моррису не только было не по себе в киббуце - он заболел. Климат, малярия, пища, тяжелая работа в поле - для него все это оказалось слишком тяжело. И как он ни старался все стерпеть ради меня, стало ясно, что нам придется покинуть киббуц, по крайней мере до тех пор, пока он опять не наберется сил. Это произошло раньше, чем я ожидала. Мы прожили в Мерхавии два с половиной года - последнее время Моррис болел несколько недель подряд и однажды доктор очень серьезно сказал мне, что если я не хочу, чтобы Моррис стал хроником, то нам надо уезжать из Мерхавии как можно скорее.
Потом я часто спрашивала себя - а не приспособился ли бы Моррис к киббуцу и физически, и эмоционально, если бы я была внимательнее, проводила бы с ним больше времени и не позволяла бы жизни коллектива поглотить себя целиком. Но мне в голову не приходило, что я лишаю чего-нибудь Морриса, когда готовлю перекусить
Был серьезный вопрос, по которому мы так никогда и не смогли прийти к согласию. Я очень хотела ребенка, но Моррис был категорически против киббуцного метода коллективного воспитания детей. Точно так же, как он хотел жену для себя одного, так и детей наших он хотел, чтобы мы воспитывали сами, по своему разумению, не подвергая каждую подробность их жизни проверке и одобрению (или неодобрению) комитета или всего киббуца. И он отказался заводить детей, пока мы не уедем из Мерхавии. Может, он со временем и изменил бы свое решение, но со здоровьем у него было так плохо, что мы в любом случае должны были уезжать. И снова мы запаковали вещи - в третий раз за три года!
– и распростились с друзьями. Оторваться от киббуца мне было тяжело, но, проливая слезы, я утешала себя надеждой, что мы скоро вернемся, что Моррис выздоровеет, у нас родится ребенок и наши отношения - совсем разладившиеся в Мерхавии - опять улучшатся. К сожалению, все произошло не так.
Мы провели несколько недель в Тель-Авиве. К этому времени в Палестину приехал Шамай, и семья перебралась в новый дом (с ванной). Шейна получила довольно хорошую зарплату, Шамай стал через некоторое время управляющим обувного кооператива, у которого дела шли неблестяще. Как бы то ни было, у них был дом и они зарабатывали себе на жизнь. По сравнению с нами, их положение было завидным. Мы в Тель-Авиве почему-то не смогли прижиться. Я получила место кассирши в Гистадрутовском комитете гражданского строительства (то, что стало потом называться "Солел Боне"), а Моррис старался прийти в себя. Но мы как-то не могли наладить нашу жизнь. Мне не хватало киббуца даже больше, чем я себе могла представить, а Морриса бомбили письмами мать и сестры, умоляя его вернуться в Штаты и предлагая оплатить ему билет. Я знала, что он не покинет ни меня, ни страну, но мы оба чувствовали себя неспокойно и угнетенно. По сравнению с эмекскими "Божьими просторами", Тель-Авив казался невыносимо маленьким, шумным и многолюдным. Моррис не скоро смог встать на ноги и отделаться от последствий своей долгой болезни, а я без Мерхавии была как без руля и без ветрил, и казалось, словно мы обречены оставаться вечными транзитниками. Мне не хватало дружеского тепла, которое я ощущала в киббуце, и чувства удовлетворения, которое не давала моя работа. Мне приходило в голову, что постоянный оптимизм и целеустремленность покинули меня навсегда, а если так, то что же будет с нами? Хотя никто из нас не произносил этого вслух, но, думаю, мы оба винили друг друга в том, что с нами произошло. Во-первых, Моррис поехал в Мерхавию из-за меня, а теперь, оттого что он там не "справился", я должна была с такой болью оторваться от киббуца. Может, для нас было бы лучше, если бы стали открыто упрекать друг друга, но мы этого не сделали. И потому мы все время были какие-то неприкаянные и раздражительные.
Понятно, что когда Давид Ремез, с которым я познакомилась в Дгании и теперь случайно встретилась на улице, спросил, не захотим ли мы с Моррисом работать в иерусалимском отделении "Солел Боне", мы оба ухватились за возможность покинуть Тель-Авив. Быть может, думали мы, на крепком горном воздухе Иерусалима мы опять оживем, и все сладится. Особенно добрым предзнаменованием показалось мне то, что накануне отъезда я узнала, что беременна.
Осенью, 23 ноября, в Иерусалиме родился наш сын Менахем. Это был прекрасный здоровый ребенок, и мы с Моррисом были вне себя от радости, что стали родителями. Целыми часами мы разглядывали младенца, которого мы произвели на свет, и разговаривали о его будущем. Но меня все еще тянуло в Мерхавию, и когда Менахему исполнилось шесть месяцев, я на некоторое время возвратилась в киббуц с ним вместе. Мне казалось, что если я вернусь туда, то обрету себя вновь. Все оказалось не так просто. Оставаться там без Морриса я не могла и теперь уже не строила никаких иллюзий: ясно было, что он не сможет и не захочет вернуться в Мерхавию. Пришла пора принимать решение, и принимать его должна была я. Грубо говоря, я должна была решить, что для меня важнее: мой долг перед мужем, домом, ребенком или тот образ жизни, который был для меня по-настоящему желанным. И не в первый раз - да уж, конечно, и не в последний - я поняла, что в конфликте между долгом и самыми сокровенными желаниями, долг для меня важнее. Нечего тосковать о жизни, которая мне недоступна - тут
ПИОНЕРЫ И ПРОБЛЕМЫ
Несмотря на все надежды и добрые намерения, четыре года, которые мы прожили в Иерусалиме, не только не обеспечили мне тихой пристани, которую, уверяла я себя, я готова была принять, а стали самыми несчастными годами моей жизни. И когда это говорит человек, проживший на свете так долго, как я, это кое-что значит. Неудачи шли почти сплошняком, порой мне казалось, что я повторяю самые несчастные годы своей матери, и у меня каменело сердце, когда я вспоминала рассказы о том, как ужасающе бедны они были в России. Ни тогда, ни потом я не дорожила деньгами как таковыми или житейским комфортом. Ни того, ни другого у меня никогда не было в избытке, и в Палестину я приехала не для того, чтобы улучшить наше материальное положение. И Моррис, и я слишком хорошо знали бедность в лицо и привыкли к очень невысокому материальному уровню. К тому же мы сами избрали образ жизни, основанный на минимуме - желать и иметь только немногое. Сытная еда, чистая постель, иногда - новая книга или пластинка - вот и все материальные блага, на которые мы претендовали. Так называемые "радости жизни" не только были для нас недоступны - мы просто не знали, что это такое, и будь время не таким трудным, мы бы прекрасно просуществовали на Моррисову маленькую зарплату.
Но время было трудное, и были потребности, которые необходимо было удовлетворять, - не только наши, но, прежде всего, потребности наших детей. Их надо было соответственным образом кормить и у них должно было быть жилище. Думаю, свобода от страха, что вы не сможете предоставить своим детям даже этого минимума, как ни старайтесь - это и есть основное из прав человека, отца или матери. Теоретически я знала это задолго до того, как пережила собственный опыт, но, раз переживши, я никогда его не забывала. И, конечно, великая сила киббуцной жизни в том, что никто не переживает этих страхов в одиночку. Даже если это молодой киббуц, или год был неудачный и взрослые должны затянуть пояса потуже, для киббуцных детей всегда хватает еды. В те трудные иерусалимские времена я с тоской вспоминала Мерхавию. А через двадцать лет, когда началась Вторая мировая война, я, хорошо помнившая те годы, внесла предложение, чтобы весь ишув на военное время превратился в один большой киббуц, в частности, открыл бы сеть кооперативных кухонь, чтобы в любом случае дети не голодали. Мое предложение было отвергнуто, во всяком случае оно не было принято, а я и сейчас думаю, что оно было разумным.
Но не беспросветная бедность и даже не вечный страх, что дети останутся голодными, были причиной того, что я чувствовала себя несчастной. Главным тут было одиночество, непривычное чувство изоляции и вечное сознание, что я лишена как раз того, ради чего и приехала в Палестину. Вместо того, чтобы активно помогать строить еврейский национальный очаг и продуктивно трудиться ради него, я оказалась запертой в крошечной иерусалимской квартирке, и на то, чтобы продержаться как-нибудь на Моррисовы заработки, были направлены все мои мысли и вся энергия. Да еще и "Солел-Боне" чаще всего платил ему бонами, которых никто - ни квартирохозяин, ни молочник, ни детский сад - не желал принимать.
В день получки я неслась на угол к бакалейщику и уговаривала его принять бону в 1 фунт (100 пиастров) за 80 пиастров - я знала, что больше он не даст. Но не подумайте, Боже сохрани, что эти 80 пиастров я получала деньгами - нет, он опять-таки давал мне целую кучу бон. С ними я мчалась к торговке курами, и в удачный день после двадцатиминутного спора мне удавалось уговорить ее взять мои боны (с которых она снимала 10-15%) в обмен на маленький кусочек курицы, из которой я варила суп для детей. Изредка в Иерусалим на день-другой приезжал Шамай; он привозил немного сыру или коробку с овощами и фруктами от Шейны. Мы устраивали тогда "банкет", и на некоторое время мне становилось полегче, а потом опять, как всегда, меня начинала грызть тревога.
Пока не родилась Сарра - в 1926 году - у нас было немножко дополнительных денег: мы сдавали одну из наших комнат, хотя у нас не было ни газа, ни электричества. Но когда появилась Сарра, мы, как ни трудно нам было, решили обходиться без этих денег, чтобы у детей была их собственная комната. Восполнить недостающую сумму можно было только одним способом: найти для меня такую работу, которую я могла бы делать, не оставляя ребенка одного. И я предложила учительнице Менахема, что буду стирать все детсадовское белье вместо того, чтобы вносить плату за своего сына. Целыми часами стоя во дворе, я скребла горы маленьких полотенец, передников и слюнявчиков, грела на примусе воду, ведро за ведром, и думала, что я буду делать, если треснет стиральная доска.